Сверкнули ее огромные черные глаза. Голова двинулась на подушке – слабое подобие былого высокомерия. Брови сошлись теснее.
– Что – почему? – отрезала она. – Не глупи. Ты знаешь почему.
Но я не знала. Я вглядывалась в ее повернутое ко мне лицо со вновь закрытыми глазами и искала причину. Меж густых бровей всё еще лежала глубокая морщинка. Я не понимала почему. Знала лишь, что для моей любимой Дженни боль стала причиной не задерживаться здесь. И наша дружба не могла этого изменить. Я вспомнила ее любимые строки из одного моего стихотворения. Она исписала-изрисовала ими поля, страница за страницей, в тетрадях, что доверила мне в кино в тот вечер пятницы.
Никто не дал ей достаточно веской причины остаться – даже я. И от этого не спрятаться. Что за ее сомкнутыми веками – злость на нас? Щека у Дженни была горячей и шершавой на ощупь.
«Что – почему? Ты знаешь почему». Это были последние слова, что Дженни мне сказала.
Не уходи, Дженни, не уходи.
К вечеру понедельника Дженевьев не стало.
Я позвонила в больницу из Хантер. Вышла из здания и пошла домой, забыла учебники, хотела побыть одна. Мать открыла дверь. Она обняла меня одной рукой, когда я вошла в кухню.
– Мам, Дженевьев умерла, – я тяжело опустилась на стул у кухонного стола.
– Да, знаю. Я позвонила ее отцу – спросить, чем помочь, и он мне сообщил, – она смотрела на меня в упор. – Почему ты не говорила, что это самоубийство?
Я хотела заплакать – даже этот кусочек мира у меня отняли.
– Ее отец сам так сказал. Ты что-нибудь знала? Можешь мне рассказать. Я твоя мать, в конце концов. На этот раз не будем тебя ругать за обман. Она с тобой поделилась?
Я положила голову на стол. Оттуда я видела кухонное окно, приоткрытое на несколько пальцев. Женщина по ту сторону вентиляционной шахты готовила еду.
– Нет.
– Сделаю тебе чаю. Не убивайся так из-за этого, дружочек, – мать повернулась и принялась вытирать край ситечка, снова и снова. – Слушай, детка моя милая, я знаю, что она твоя подруга и тебе грустно, но именно об этом я тебя и предупреждала. Вы, дети, себя по-другому здесь ведете и думаете, что мы глупые. Но что я этой своей старой тыквой знаю – то знаю. Там что-то было очень сильно не так с самого начала, уж поверь мне на слово. Тот человек, что себя отцом зовет, он девочку эту пользовал не пойми для чего.
Беспощадность, с которой мать делилась своими неуклюжими соображениями, превратила ее попытку меня утешить в новое нападение. Как будто ее жесткость могла сообщить мне неуязвимость. Как будто в пламени правды – той, какой ее видела она, – я могла перековаться в некую болеупорную версию себя.
Но всё это несущественно. Миссис Уошер по ту сторону темнеющей шахты опустила жалюзи.
Вернувшийся домой отец тоже был в курсе. «В следующий раз не ври нам. У твоей подружки были проблемы?»
Прошло некоторое время, я сидела у Луизы на низенькой скамеечке около окна – его только-только открыли, послезимне ободрав с рам бумажную ленту. Был день ранней весны, начавшейся с непривычного тепла. Улица за окном растекалась давнишним дождем, на всё еще скользком тротуаре отражались маслянистые радуги.
Луиза устроилась на подоконнике. Высоким бедром оперлась о деревянную раму, нога в чулке легонько покачивалась взад-вперед. Другая стояла на моей скамейке.
– Вы с Джен были такие хорошие подруги, – голос у Луизы обрывался, полнился тоской. – На самом деле она тебя видела больше, чем…
Она теребила пружинки на тетрадках Дженни, которые я ей только что принесла, – только дневник оставила себе. Глаза у Луизы были сухими и отчаянно разговорчивыми. Внезапно я вспомнила: Дженни рассказывала, что ее мать когда-то работала учительницей на юге и очень гордилась своей правильной речью.
– …чем кого-либо еще, – Луиза замолкла на полуслове. Я смаковала эту информацию в тишине.