И тут впервые я полностью осознал ужас случившегося. До тех пор я был слишком занят, чтобы его оценить. Я рассчитывал вернуть документ и отгонял мысли о том, что меня ждет в случае неудачи. Но время действовать закончилось, и я мог на досуге подумать о своем положении. Случилось настоящее бедствие. Ватсон подтвердит, что я и в школе был нервным, впечатлительным мальчиком. Таков мой склад характера. Я думал о дяде, о его коллегах по Кабинету министров, о позоре, который падет на него, на меня, на всех, кто со мной связан. Случай чрезвычайный, но что из того? Этим не оправдаешься, ведь речь идет о дипломатических интересах. Я уничтожен, уничтожен окончательно и бесповоротно. Не помню, что я делал потом. Наверное, со мной произошла истерика. Смутно вспоминаю толпившихся вокруг полицейских чиновников, повторявших слова утешения. Один из них проводил меня на вокзал Ватерлоо и посадил в поезд на Уокинг. Полицейский сопровождал бы меня до самого дома, не случись в поезде мой сосед доктор Феррьер. Доктор любезно взялся меня опекать, и не зря: на станции со мной произошел припадок и домой я прибыл уже в бреду.
Можете себе представить, что было с домашними, когда доктор звонком поднял их с постелей и они увидели меня. Бедная Энни с моей матушкой были просто убиты. Доктор Феррьер, успевший на вокзале побеседовать с детективом, в общих чертах рассказал, что произошло, и нельзя сказать, что это их успокоило. Все понимали, что скорого выздоровления ожидать не приходится, поэтому Джозефа выселили из этой уютной спальни, отведя ее больному. Я пролежал здесь больше двух месяцев, мистер Холмс, в бреду, с воспалением мозга. Если бы не заботы мисс Харрисон и доктора, я бы с вами сейчас не разговаривал. Мисс Харрисон приглядывала за мной днем, а платная сиделка – ночью, ведь в беспамятстве я был способен на что угодно. Постепенно ко мне вернулся рассудок, а в последние три дня – и память. Иногда я об этом жалею. Первым делом я послал телеграмму мистеру Форбсу, который занимался расследованием, и он приехал сюда. По его словам, были приложены все усилия, однако документ не нашли и где его искать – никто не знал. Изучили все подробности, касающиеся швейцара и его жены, но дело от этого яснее не стало. Потом подозрения полиции обратились на юного Горо, который, как вы, наверное, помните, в тот вечер задержался в конторе сверх урочного времени. Кроме этого факта, а также французской фамилии моего сослуживца, придраться было не к чему, да и, собственно говоря, я принялся за работу только после его ухода. К тому же семья Горо, хоть и происходит от гугенотов, по своим привычкам и привязанностям такие же англичане, как мы с вами. Никаких улик против него не нашлось, на том дело и заглохло. Вы, мистер Холмс, моя последняя надежда. Если вы не поможете, с честью и положением мне придется проститься навсегда.
Устав от долгого рассказа, больной снова опустился на подушки, и мисс Харрисон налила ему какого-то подкрепляющего лекарства. Холмс сидел молча, откинув голову назад и прикрыв глаза. Незнакомому человеку эта поза показалась бы апатичной, но я знал, что Холмс целиком ушел в напряженное раздумье.
– Ваши показания были настолько подробны, – произнес он наконец, – что у меня осталось совсем немного вопросов. Один из них все же существенно важен. Вы рассказывали кому-нибудь об особом поручении вашего дядюшки?
– Ни одной живой душе.
– Мисс Харрисон, к примеру, тоже ничего не знала?
– Ничего. Я взялся за работу в тот же день, не выезжая в Уокинг.
– И никто из вашей родни вас случайно не посетил?
– Никто.
– Кто-нибудь из них бывал раньше в вашей конторе?
– О да, я им всем показывал свое место работы.
– Но, разумеется, если вы никому не проговорились о договоре, эти вопросы излишни.
– Нет, я молчал.
– Вам известно что-нибудь о швейцаре?
– Только что он старый солдат, больше ничего.
– Какого полка?
– Я слышал, Колдстримского гвардейского.
– Спасибо. Не сомневаюсь, подробности я узнаю от Форбса. Официальные сыщики превосходно справляются со сбором фактов, хотя не всегда извлекают из них пользу. Что за дивный цветок эта роза!
От кушетки Холмс шагнул к открытому окну и, взяв в руку поникший стебель мускусной розы, стал любоваться изысканным сочетанием малинового и зеленого. Прежде он не проявлял при мне интереса к живой природе; эта сторона его натуры была для меня открытием.
– Религия – это та область, которая более всех прочих нуждается в дедукции, – сказал он, опираясь спиной о ставень. – Мыслитель способен выстроить ее как точную науку. Для меня главным доказательством благости Провидения служат цветы. Без всего прочего: наших сил, желаний, хлеба насущного – мы не могли бы существовать. А вот эта роза – излишество. Ее цвет и краски украшают существование, а не являются его условием. Только благая воля может даровать излишества, и потому я повторяю: цветы для нас – источник надежды.