Приближалось Рождество, но предвкушения праздника, этого томительно-радостного ожидания не было ни у членов семьи, ни у дворовых. Решили ёлку не украшать, но праздничный стол всё же накрыть; слугам Пульхерия тоже упросила выставить угощение, молодой барин поворчал, но согласился, видимо, помня о кнуте и прянике.
Выстояв Рождественскую службу с замечательным хором певчих, который Александр безжалостно ополовинил, выслушав поздравления крепостных, муж с женой отметили праздник вдвоём, так как гостей не приглашали. Третьим был камердинер Фёдор. Недолго посидели за столом, потом Пульхерия, сославшись на нездоровье, ушла в опочивальню. Александр посидел чуть дольше, погрустил. Смерть матери, случившаяся так внезапно, очень расстроила его, он совершенно не был готов заниматься делами поместья, а неожиданное известие о сводном брате окончательно вышибло из колеи. Саша не мог примириться с тем, что холоп оказался его братом по крови, более того, он утвердился в мысли, что именно Ванька – причина всех несчастий, особенно повинен он в смерти Елизаветы Владимировны, ведь она расстроилась из-за него и из-за него же случился удар. О своём же недостойном поведении Саша не задумывался вовсе. В отличие от сводного брата, он был человеком ограниченным и поверхностным, искренне полагал, что жизнь состоит из удовольствий, а все окружающие обязаны ему это удовольствие доставлять, поэтому, когда натыкался на малейшее сопротивление, мгновенно закипал от ярости. Прекословить ему было просто-напросто нельзя.
У дворовых, сидевших за столом в людской, настроение тоже было невесёлым. Приближался сороковой день, после которого барин обещал устроить первый домашний суд, и все были напуганы. Дворне казалось, что каждый из них изрядно нагрешил и понесёт наказание, тем более что слуги были неграмотными, и что там Федька записывал в чёрную книгу – знать не могли. А он писал много чего: не так посмотрел, не туда пошёл, не то сказал – всё заносил в кондуит, намереваясь взыскать по полной, особенно с тех, кто чем-либо пришёлся ему не по нраву.
Иван тоже был мрачным, улыбка, казалось, совсем перестала гостить на его лице. Молчал, в разговор не вступал.
– Что, Ваня, как думаешь, будет барин лютовать? – тоскливо спросил его Сенька-форейтор, быстроглазый и быстроногий юноша. – Ты же его лучше знаешь.
– Думаю, достанется всем. Барин не столько лют, сколько вспыльчив, а вот Фёдор… он может злобу копить да всё помнить, а потом заставит ответить.
Савка с испугом взглянул на друга и потупился: он знал за собой грехи и понимал, что наказания не миновать, а вот какого… «Господи! – взмолился он. – Молю тебя! Пусть это будет работа, много работы! Или даже холодная, но не розги!»
– А кто, интересно, будет барскую волю вершить? – угрюмо спросил конюх Федот. – У других помещиков на конюшне порют. Так вот, я не буду! Никто меня не заставит: ни барин, ни прихвостни его.
– Дядя Федот, тогда ты пострадаешь, – мрачно сказал Иван. – Неужели это лучше?
– Не тебе ли меня учить, что лучше, а что хуже? У тебя, Ванька, ещё молоко на губах не обсохло, помолчи-ка! – прикрикнул Федот. – Так вот, крещёные, перед миром клянусь: если меня заставят пороть – умру, а руку ни на кого не подниму! – Мужик широко перекрестился на образа и тяжело замолчал. Ванька исподлобья глянул на сердитого конюха, хотел что-то сказать, но смолчал и лишь покачал головой. Он, испытавший на себе тяжесть Федькиных сапог, прекрасно помнил, как быстро они превратили его в скулящего щенка, – воспоминание, которого он стыдился и которое одновременно пробуждало в нём гнев.
Когда они уже собирались спать, Савка тихонько сказал:
– Ваня, если меня будут сечь розгами – я не выдержу, буду кричать, как девчонка. Меня ни разу никто не бил… Батюшка пальцем не трогал, маманя полотенцем стукнет – и всё… Мне так страшно… и стыдно… Я не смогу стерпеть, – он всхлипнул.
Иван посмотрел на него: «Не к добру я притащил тебя сюда. Думал, хорошее дело делаю, а вон как всё повернулось…»
Парень пообещал себе, если Савку приговорят к розгам, попросить, чтобы его наказали вместо отрока; он был уверен, что ни барин, ни Федька возражать не будут, а лишь обрадуются.
На исходе старого года, аккурат тридцать первого декабря ощенилась любимая гончая сука барина – Лютня. Единственное, к чему относился с пылом и усердием Александр Андреевич – это была охота и, конечно же, охотничьи собаки – гончие и борзые, численность которых достигала в поместье уже четырёх дюжин и продолжала расти. Барин высоко ценил голоса гончих и не только обращал внимание на звучность, но и требовал разнообразия в тоне и тембре. Отправляясь на охоту, он (конечно, не он, а псари) подбирал свору в первую очередь по голосам, и только во вторую очередь учитывал гонные качества. Иногда охота проводилась с единственной целью – послушать гон стаи.