Чтоб жил еще отец,
чтоб борода кололась,
чтоб нам сковал кузнец
счастливый грубый голос.плюнешь: графомания
позор вздор
но есть ведь энергия непонимания
узорный молниями зазор
меж полюсами текстуальных
темнот —
разряд
и сонмы сусликов печальных
в стерне свистят
Почему-почему
…почему-почему? потому!
по всему, что не здесь и не с нами
ни случись! по тюрьму да суму,
по потьму с голубыми глазами —
ибо речь непостижна уму.
То-то радости – щелкнуть зубами,
то-то счастья – свистать сквозь губу:
так и так, мол, и мы пацанами
без оглядки видали в гробу
эпицентр цунами.Имярек выбирает ходьбу,
по сугубому Замоскворечью
нарезая с резьбы на резьбу…
Кристаллически варварской речью
кроет вран на дубу:бу-бу-бу! и картечью! картечью!
каррр! не встречу тебя на пиру!
каррр! тебя на перроне не встречу —
протеку в корабельном бору
корабельною течью.Ты умрешь – он умрет – я умру
с волосами – костями – ногтями.
Нет бы юркнуть в сухую нору,
в золотую дыру меж мирами;
подобру – поутрунет бы выпорхнуть хоть бы в Майами,
чтоб всучить неизвестно кому
(ибо речь непостижна уму)
хохлому, чухлому, бугульму,
хохму, рифму, сиротку муму
с хризантемой цунами.Шли ненастные дни,
задувало, как в осень.
С лап сыреющих сосен
обрывались огни.
Ярких капель каскад,
и, зеленый с изнанки,
прожигал стеклобанки
помидорный закат.Тучи шли, как на плац,
в три колонны; и это
стародачное лето —
вечной жизни эрзац.Наезжали – дышать,
точно в райские кущи,
где щемящ и запущен
рукотворный ландшафт.Не грусти, не скучай.
Бога нет, и не надо.
За щелястой оградой
молочай, иван-чай.По мокрети бочком
пробираясь поспешно
к пресловутой скворешне
с аккуратным очком…Три сонета
*
Осенняя любовь двоих осенних
людей, их страхи, униженья…
Какой-то сквозннячок прохватывает, в семьях
расшатывает отношенья;
какой-то ужас высыпает в сенях
полузимы; всем жаждется прощенья;
осенняя, двоих людей осенних
любовь, уже на грани отвращенья,
на грани ухищренья, и за гранью
нетрезвых снов склоняясь к осязанью
скабрезных трав и обезлюдев слухом,
обросши пухом и желтея кожей
в том зеркале, куда глядеть негоже
вертлявым старикам и ветреным старухам…
*
Пройдемся тающей столицей,
на запад глядя, на закат,
чернея в створках репетиций,
как с музыкантшей музыкант.
И вот: сухой, дьявололицый,
серчая чайною ресницей,
на шум и свет выходит франт
и расправляет нотный бант.
С утра в жемчужнице концертной
витает ветерок бессмертный,
порхает пыльный холодок.
Незрячих купидонов стайка
сбивается под потолок.
А ты, курносая зазнайка…
*
Май-практикант в распахнутой ковбойке,
декабрь в телогрейке продувной —
а в мире пахло воблой и карболкой,
чернилами, белилами, халвой.
Пивком, сырком, моршанскою махоркой
и типографской краскою сырой…
Свободой пахло в воздухе! – поскольку
год надвигался пятьдесят шестой.
И кто там плыл у века посередке,
с Москвой на раскаленной сковородке,
с абракадаброй триггерных цепей?
Дух заварух и вектор эпопей,
вооруженный счетною линейкой
и с чубчиком под взмокшей тюбетейкой.
Быть может, метель
Быть может, метель над уездной равниной,
аптекарской ступки фарфор соловьиный,
аптекарской скрипки сухой завиток,
печной голубой изразцовый глазок.
С аптечной латынью латунь часовая,
с оранжевой склянкой шкала весовая,
как льется луна сквозь проталины штор
на мраморно-льдистый чернильный прибор.А это пятно на чернильном приборе
не так уж похоже на черное море
на карте земли, что видна из окна,
чьей вишней бутыль голубая пьяна.Сорвись же на высшей, неслышимой ноте,
на вишне в компоте, на высохшей плоти,
на вытертых смушках от бывших пальто,
на том, чего больше не знает никто.Как плачет метель над уездной равниной,
как свищет аптечный фарфор соловьиный,
как спит голубой изразцовый глазок
и грифа скрипичного завиток.Бумажные пыльные
Бумажные пыльные розы свидетельств и метрик,
ты, глина шумера, ты, писчее солнце китая,
уж нас нипочем не научит презрению к смерти
ни цепь землемера, ни жесткая пена морская;
и что бы мы пели, не меряй пространство пехота,
не полнись простор изрыгаемыми кораблями,
когда б не молилась мещора двудонным болотам,
когда б одиссей не пускался путем оловянным;