Делать было там совершенно нечего. Воспитанники исправно хулиганили и садились за решетку. Директор, хитрый усатый кот, делал деньги. Замполит оказался большим любителем слабого пола. Парторг, отставной «сапог», под мышкой держал кожаную папочку, вечно возился со своими бумажками и пропадал на партсобраниях. Мастера пили. Женщины — машинистка, секретарша и местный профорг — отчаянно сплетничали. Словом, меня окружали милые люди, с которыми было хорошо и комфортно. И ребята-пэтэушники в большинстве своем оказались неплохими, несмотря на то что творилось по вечерам в их рабочем общежитии.
Я приезжал, когда хотел, и, когда хотел, уезжал.
В райкоме комсомола говорил, что еду в ПТУ.
В ПТУ говорил, что еду в райком.
А сам занимался черт знает чем.
Никто не проверял — по большому счету всем было глубоко плевать.
Отряскин, как-то раз заявившийся ко мне на работу в поисках материала для очередных самодельных колонок, был в восторге от такого времяпрепровождения.
А директор, через полгода на секунду оторвавшись от «бизнеса», впервые посмотрел на меня критически:
— Что-то ты воду мутишь. Где отчеты о проделанной работе? Где сама работа?
Крыть было нечем.
После того как в ПТУ сразу шесть комсоргов сели за групповое изнасилование, моей деятельностью всерьез заинтересовались и в Красногвардейском райкоме, к которому я был приписан…
Первый секретарь, Валерий Павлов, задал совершенно резонный вопрос:
— Ты что мне уголовников выращиваешь?
Я не защищался. Хотя дело с комсоргами было совершенно дурацкое: какая-то пятнадцатилетняя дрянь развлекалась с мальчишками на чердаке, а потом дня через два похвасталась подруге, что имела «контакт» сразу с целой кучей кавалеров.
Разговорчик услышал ее папа.
Загребли всех, кто там был, даже тех, кто ничего не делал, — до кучи.
И посадили.
Явление для нашей родины совершенно неудивительное.
— Еще один такой вариантик, — предупредил Павлов, — и комсомольский билет на стол.
Он оказался удивительно добр ко мне: за все мои тогдашние делишки с точки зрения партии-комсомола меня нужно было просто четвертовать.
И тем не менее вскоре я сам захотел стать коммунистом.
Разумеется, совершенно корыстно.
Был в тогдашнем обкоме ВЛКСМ веселый отдельчик по работе с молодыми литераторами, художниками, кинематографистами и прочей антисоветской сволочью. Руководил отдельчиком (и замечательно, кстати, руководил) Николай Левичев, известный ныне политик…
Подобрались в его веселом отделе совершенные аутсайдеры, на которых серые и тоскливые до тошноты комсомольские функционеры из других отделений смотрели сверху вниз: дескать, что возьмешь с этих ребят, они и так жизнью обижены.
А «эти ребята» готовили всякие фестивали, общались с творческой молодежью, выпивали, балагурили, рассказывали анекдоты про Брежнева — словом, вели замечательную жизнь.
Они могли заявиться на работу в свитерах и джинсах — настоящее святотатство с точки зрения почти монашеского партийного этикета (костюм, галстук, значок). И ведь не следовало никаких оргвыводов! Все им сходило с рук по той же причине — «жизнью обиженные».
К ним потому и относились так снисходительно, что никакой серьезной карьеры в этом секторе было не сделать, следовательно, не конкуренты.
Друг мой, Володя Ивченко (вот оно, литературное братство), взявшись устроить мне эту обкомовскую синекуру, добродушно заметил:
— От тебя требуется всего ничего. Пустячок — вступить в партию! Неужели тебе в твоем ПТУ не дадут рекомендацию?
«Сапог»-парторг так заморочился со своими отчетами-бумажками, что не глядя подмахнул мое нахальное заявление.
Дело было за пэтэушным начальством.
— Сейчас у них подпишу — и порядок! — уверил меня мой благодетель, когда мы с ним бодрым шагом вошли в приемную.
И отправился со своей неизменной папочкой на очередную подпись.
Какое-то время за дверьми было тихо — шло обсуждение обыденных партийных вопросов. А вот затем раздался настоящий директорский рев:
— Бояшова в партию?! Вы что там, совсем с ума посходили?!
Вопрос был исчерпан.
Все-таки, видно, я был рожден социальным типом. Бродить, как бродили хиппи по родной стране — где пешком, где автостопом, мне совершенно не хотелось: догадываюсь, из-за обыкновенной лени. Протестовать против Советов, подаваясь в диссиденты или в рок-музыканты, — тоже.
В душе я не был стилягой.
Фарцовка как своеобразный протест против существующей системы экономических отношений мне глубоко претила, к тому же в самых простейших математических расчетах я до сих пор совершеннейший бездарь.
Повторюсь: московские друзья-бунтари вызывали во мне чувство тайного уважения и даже трепета, но не более.
Ничего не поделаешь — я не революционер. Скорее, приспособленец.
Со своей стороны, столь презираемая Отряскиным совдепия относилась к таким обывателям снисходительно и никогда их не трогала: слишком мелки сошки.
Подобное положение дел мне нравилось: я мог заниматься самим собой.