– Вот! – девушка толкнула низкую дверь, тут же привстала на цыпочки, почти сравнявшись ростом с высоким Бюреном, и в самые губы ему шепнула: – Пойти с тобою?
Эта Маняша стояла так близко, что в низком ее вырезе видны были полукружия тёмных сосков… И Бюрен вдруг задал ей с утра угрызавший его вопрос:
– А этот Рьен – он часто вот так? Принимает кого-то?
Глупая, бездарная, неуместная ревность – сколько же их ещё, таких же его должников?
Девчонку, кажется, обидел вопрос:
– Он тут играет, мы все ему и не сдались. Ты что, не знаешь, кто он такой – Рьен?
И Маняша сердитым тычком втолкнула гостя в комнату и вдобавок хлопнула дверью за его спиною – явно со злости.
В зеркальной комнате не было зеркал – только голые стены, тёмные от копоти. Здесь и окна-то не было… Горели три свечи, озаряя низкую лежанку, умывальник на ржавых ногах и уродливую вешалку-треногу. И никакого, конечно же, господина Рьен. Бюрен так и знал, что тот не поедет – зачем ему? Тот утренний сонный Рене, в перинах и в муаровых облаках, просто ему приснился, настоящий Рене глядел мимо, и шипел как кот, и был решительно, ослепительно пьян. Так пьян, что на паркете подворачивались ноги…
Бюрен упал с размаху на низкую лежанку – взметнулась пыль, – и вдруг увидел на потолке множество наклеенных кое-как зеркальных осколков, и в них собственное лицо, потерянно-прекрасное, такое прекрасное, что словно бы чужое, расколотое на части, разделённое, как розданный стос…
Вот и разгадка «зеркальной комнаты»…
– Привет, месье Эрик.
Бюрен сел на кровати.
Рене прикрыл за собой дверь и теперь стоял, прислонясь к ней спиной, откинув голову, затылком касаясь сизых дубовых досок. Он был в бархатной маске и в тёмной простой одежде, и зеркально-чёрные его волосы змеями вились по плечам, только губы и кожа всё еще перемазаны были въевшимся золотом.
– Маняша просилась к нам третьей, – зло усмехнулся Рене и снял маску – всю золотую с изнанки от приставшего к ней грима, – хочешь? Позвать её? Не скучно будет тебе со мной? С миньоном, с жалким пьяницей…
Он не был пьян, но весь дрожал, и пальцы его тряслись, когда он принялся расстёгивать пряжки на своем линялом конспираторском плаще.
– Дурак! – рассмеялся Бюрен. – Иди сюда, я расстегну их тебе. Как-никак это отныне моя работа, я камергер у своей хозяйки.
– И я – у своей. – Рене присел на кровать рядом с ним, по-оленьи подобрав ноги, взял руку Бюрена и прижал к груди, к прохладным капризным пряжкам ещё мокрого от снега плаща. – Ты можешь раздеть меня по всем своим курляндским придворным правилам, мой ужасный месье Эрик. Если захочешь, конечно. – Он запрокинул голову, вглядываясь в зеркальный расколотый потолок, и зеркала отразили его лицо, золочёную маску с полумесяцами сощуренных глаз. – Эти зеркала – они для того, чтобы нам с тобою было потом вдвойне стыдно…
Когда Бюрен уезжал, обратно в Митаву, всё почтенное семейство Масловых вышло на крылечко, проводить его карету – и хозяин, и хозяйка, и горбатая прислуга, и нянька с наследником на руках. И даже злодейка-кошка…
Поездка в Петербург стала его триумфом – рокировка с Бестужевым, аудиенция у императрицы, да и деньги, в конце концов. После аудиенции открывался небольшой, но кредит – возможность просить чего-то в письмах, ведь его заметили, его запомнили. И следующие лошади будут уже через него, Бюрена, и через голову Бестужева.
И Маслов, и Рене… Бюрен чувствовал, что эти двое – белый Фосфор его и чёрный Веспер, его купидо и рацио, страсть и разум, отныне и навсегда розданные, как стос – им на двоих. Маслов был тем и жил так, как мечтал жить сам Бюрен, но не умел и не мог. Их дружба была свободна от зависти, от искания выгод, от пустого тщеславия. Лучший друг, единственный друг. Видящий в Бюрене не интригана-вермфлаше, а человека, способного прочесть и понять заумный экономический труд арабского философа. Для Маслова он хотел бы сделаться лучше и умнее, он читал арабскую книгу, с трудом разбирая сложные обороты грамотного, старательного перевода, – и поднимался, ступень за ступенью, как те ангелы, по лестнице Иакова.
А Рене – что Рене? Зеркальные осколки, бриллиантовые брызги, тайные комнаты, опасная, всерьёз и насмерть, игра. То, что стоит выжечь из памяти, и то, чего никак не забыть. Латинское cupido – одновременно и страсть, и любовь, и похоть, и стремление, и желание, и тоска, и даже – кружевная, с прозрачными крыльями бабочка-голубянка…
1758. Сумасвод и Саломея
Белые, ветром вывернутые паруса, будто изломанные птичьи крылья… Корабли проходили за окнами, один за другим, по зеленоватой волжской глади, и даже в комнатах было слышно, как поют матросы.
– Вот так же, один за другим, корабли идут и по Босфору, и паруса проплывают за окнами стамбульских домов… – мечтательно проговорил князь. Он стоял у раскрытого окна, опершись руками в оконный проём, тёмный силуэт на фоне трепещущих и движущихся белых полотнищ.
Булгаков и Ливен сидели в креслах за его спиною, за столиком, накрытым для лёгкого полдника – графинчик водки, французский сыр, плачущая слезами буженина.