– Так и жизнь мимо нас проходит, – вздохнул разомлевший Булгаков, – всё мимо да мимо.
Он раскраснелся, легкие кудри прилипли ко лбу, запотевшая рюмочка в тонких пальцах отливала перламутром.
– Вы бывали на Босфоре, ваша светлость? – уточнил любопытный Ливен. Этот практик уже прикинул, сколько сдерёт с корабельщиков контролёр на понтонном мосту.
– Я не был, но покойник Волынский бывал, – не оборачиваясь, ответил князь, – он при первом же нашем разговоре поведал, как сидел у турок в зиндане. В Стамбуле, в Семибашенном замке.
– Хвастал? – переспросил, запинаясь, Булгаков.
– Рекомендовал себя. Волынский сошёл в зиндан за своим тогдашним начальником, послом Шафировым. Сошёл добровольно. И мне он подобным образом намекал: перед тобою человек, способный ради патрона пожертвовать жизнью.
– Сглазил! – рассмеялся Ливен.
– Сглазил, – согласился князь, – он часто и писал мне потом, что жизнь готов за меня отдать.
– И вы взяли… – Ливен произнес это тишайше, но князь услышал.
– Поверьте, Ливен, мне в этой истории совестно и за него, и за себя. Он злодей, а я дурак. Но я ещё и охотник, Ливен, – если в своре запаршивела собака, её пристреливают, без жалости, но и без особого удовольствия. Я уничтожил того, кто два года тянулся уничтожить – меня. Я убийца, Ливен. Саломея…
– Отчего Саломея? – Булгаков поперхнулся прозрачным ломтиком сыра. – Она же танцевала?
Князь отвернулся от окна – корабли в окне закончились, и только вода зеленела, играя. Он поглядел на Ливена, и оба они одновременно рассмеялись.
– В Петербурге многие думали, – поведал князь почти весело, – что и я проделывал некоторые… телодвижения, чтобы получить потом на блюде голову своего врага.
Булгаков припомнил столь недавний разговор с Инжеватовым, за картами, в доме Ливена. Он уставился на князя совершенно круглыми, испуганными глазами, и тот счёл необходимым пояснить:
– Конечно, Булгаков, я не получал никакой головы. Голова покоится вместе со всем остальным, в семейном склепе Боброк-Волынских. Я же не царь Петр Алексеевич, я подобные вещи не коллекционирую…
Князь уселся в кресло, забросив ногу на ногу. Третьей рюмки на столе для него не было – хозяин не пил ни вина, ни водки. Стоял стакан, с водой и льдом, весь туманно-влажный, и князь отпил из него несколько глотков. Он заговорил по-немецки, зная, что Булгаков понимает его с трудом, для поручика необходимо было проговаривать немецкие слова медленно, чуть ли не по слогам. Князь говорил тихо и быстро, глотая окончания:
– Я убийца. Я убил одного человека на дуэли, кёнигсбергского стражника, Эммануэля Брандта, и мне не стыдно за это ни капли. Я убил человека, страстно желавшего так же убить меня – Тёму Волынского, своего любимца и креатуру. Тоже не жаль. Однажды пришлось застрелить преступника в крепости, одного шантажиста, я даже не узнал его имени…
– Тс-с, – перебил Ливен, – я полицмейстер, а он, – Ливен кивнул на осовевшего Булгакова, – и вовсе ваш цербер. Не исповедуйтесь нам, ваша светлость, мы не пасторы. Тем более, что вам ни капли не жаль собственных жертв.
– Одного – жаль. – Князь опять отпил воды, и зубы клацнули о стакан. – Даже если не сам убил, а позволил умереть.
Ливен оглянулся – Булгаков дремал, свесив к плечу кудрявую голову, детский рот его капризно приоткрылся. Князь вертел в руках стакан, запотевший, словно облитый слезами.
– Я понял, о ком это вы, ваша светлость, – тихо промолвил Ливен, – мне самому его было жаль. Все мы куклы, марионетки, игрушки, даже вы или я, а он один был – человек, свободный, отважный, добрый и храбрый. Я только начинал карьеру, когда его отравили.
– Я обещал ему защиту, Ливен. – Князь ещё покрутил стакан в пальцах и вдруг с размаху пустил в окно. Послышались звон и кошачий мяв. – Засранец фреттхен!
– Вот вы не пьёте с нами, но вы ещё хуже нас, – укоризненно произнес Ливен и тут же спросил: – А кто был этот фреттхен? Я полагал, что убийца обер-прокурора – дама…
– Не притворяйтесь глупее, чем вы есть, Ливен, – огрызнулся князь, – вы всё прекрасно поняли.
Он встал из кресла, подошел к гобелену и прислонился к нему спиной – посредине шеренги северных охотников и охотниц, самый высокий охотник в ряду и самый нарядный:
– Вы знаете, как моя жена назвала эту картину? «Доброй охоты», или же «Bonne chasse».
Для молодого Люцифера-второго, княжеского вороного жеребца, настал значительный момент его лошадиной жизни – переход, в обучении конной выездке, от пезады к мезэру. Эти манежные княжеские тренировки превращались в настоящее представление, поглазеть на которое собирались и принцы, и солдаты, и псари, и дворня. Публика стояла вокруг манежа в безмолвии, чтобы не испугать лошадь, никто не разговаривал и не шевелился, нарушение правил грозило изгнанием от манежа или даже – кнутом.
Конюхи выводили жеребца на середину манежа, и князь каждый раз что-то беззвучно шептал ему на ухо – и лишь затем возносился в седло, зловещий, грациозный и внушительный, словно кладбищенская хищная птица.