Мой превосходный патрон… патрон?.. шальная золотая пуля, насквозь пробивающая птичью голову, навылет, из глаза в глаз…
1730. Габриэль
Бюрен ощущал любовь как неволю, как сомкнувшийся на нем свинцовый ошейник, футляр, прирастающий к телу всё крепче и крепче. Они с Бинной жили теперь при герцогине, в соседних с нею покоях. Иногда, зимой, даже спали в единственной тёплой комнате, развешивая пологи по углам, словно кочевой цыганский табор. Летом – все вместе отправлялись в Вюрцау.
Хозяйка не отводила от него глаз, не отпускала из рук. Бюрену даже пришлось обучить её езде в мужском седле – отныне герцогиня выезжала с ним на все его охоты. Она почти не умела стрелять, но ей и не надо было, ей хотелось скакать с ним рядом, касаясь его стремени своим, и шептать, перегнувшись к нему из седла…
Его ночные импровизации скоро оформились в отработанную обязательную программу, в ежевечернее табельное грехопадение. Хозяйка так и не догадалась, для чего он так старательно гасит все свечи прежде, чем начать. Она полагала, что её любимый вермфлаше – ханжа, стеснительный скромник. Свет его смущает… Не поняла, к счастью, что, обнимая её, он представляет себе других – или злодейку с аквамариновыми птичьими глазами, или же… нет, он и в мыслях не называл его имени, и даже гнал из памяти – облитую золотом химеру в отражении сотни зеркальных осколков. Но, вот забавно, та химера в руках, с дрожащими пальцами, с колотящимся сердцем, словно рвущимся наружу из шёлка нарядов, те бледные губы и длинные серьги – лучше всего вдохновляли Бюрена в его нелегкой и грязной работе вермфлаше. Как ни стыдно было это признать…
Клетка захлопнулась, и Бюрен ощутил себя мужем болезненно ревнивой жены. Притом мужем-слугой… Отныне он не мог отправиться в гости или в игорный дом – хозяйка не позволяла. Он всюду ходил с нею рядом, пристёгнутый, пришитый к юбке её, как сиамский близнец.
Обиднее всего, что клетка даже не была золотая, просто обычная клетка. Денег-то у хозяйки не было. Вернее же, было так мало…
Поздняя осень и позднее утро. Робкое низкое солнце, размазанное по краю узкой стрельчатой рамы. Поздний завтрак в холодных, бедных покоях, четверо за столом – хозяйка, чета фон Бюрен и Бюренский сын, пятилетний Петер. В углу, в кресле, сидела кормилица с младенцем – к тридцатому году детей у Бюренов стало уже трое.
Он запомнил тот день разделённым, растащенным на сцены, словно театральную пьесу.
Первая сцена, идиллически-приторная – четверо сидят за столом, мальчик крошит на пол булку и украдкой пеленает приборы в край скатерти. И Бинна шипит на него:
– Фуй, Петер!
А хозяйка смеётся, позволяя мальчишке озорничать и дальше. Анне нравятся и детские проказы, и семейные завтраки, и нечаянно обретённая семья. Она отодвигается от стола и просит кормилицу подать ей и младшего. Этого младшего, Карла, Шарло, герцогиня почти не спускает с рук, он у хозяйки – возлюбленное дитя. В Митаве даже злословят, что Шарло – её тайный сын, и Бинна бережно подкармливает подобные слухи.
– Вот-вот, и молоко у меня начнет прибывать, – с нежностью говорит хозяйка, прижимая к груди свёрток с ребенком. Голубые глаза её вскипают нечаянными слезами – оттого, что дитя из пелён откликается беззубой улыбкой. Герцогиня с мальчиком на руках – как чёрная мадонна в полуязыческом древнем кёнигсбергском храме, том, что на прегольской стрелке, тёмная топорная статуя в тёмной же нише, чёрными руками с животной нежностью прислоняющая к себе сияющее смеющееся дитя.
Бюрен давно уж проклял себя за свою затею, с младенцем, отданным в аренду безмужней одинокой бабе, ведь эта хитрая затея теперь пристёгивает его к хозяйке крепче, чем все его постельные фокусы.
Далее – вторая сцена – трещина на фарфоре семейной идиллии.
В дальнем крыле слышится детский крик, долгий, жалобный.
– Пусть приведут и её, – просит герцогиня, качая на руках Шарло. Вернее – милостиво позволяет.
– Нет, не надо, Яган не хочет, – смиренно и твёрдо говорит Бинна. И сам Яган, злобный дурак, красиво отвернулся, глядит в сторону, словно орёл на скале.
У Бюренов трое детей. Вторая, девочка Гедвига Елизавета, Лизхен, родилась в двадцать седьмом. По срокам выходит сомнительно – как ябедничают безжалостные календари, в момент, деликатно выражаясь, посева – счастливый папаша как раз выбирал лошадей для русского двора. Бинна рыдала и божилась, уверяла, что дочь родилась недоношенной, на месяц раньше. Как знать, возможно, было и так, девчонка едва выжила после родов, хиленькая, слабая, с кривой спиной – да что там, с горбом, как у Филиппа Орлеанского. Но мужчине разве объяснишь… Бюрен, подозрительный ревнивый дурак, не выносил Лизхен, и Бинна прятала дочь от отца, потому нянька с ребёнком и живёт в дальнем крыле – с глаз долой.
– Тогда не надо, – соглашается и хозяйка. С глаз долой – и из сердца вон. Она не видит девочку – и не любит. Ей не нужна дочь. Ей довольно и мальчиков, несбывшихся её сыновей.
И третья сцена – уже не трещина, осколки, брызги…