Мезэр, или полукурбет, начинался с высокой рыси, почти на месте, затем Люцифер вставал на дыбы, поджимая к груди передние ноги, и делал несколько двухтактных прыжков на задних ногах, грациозно, как балерина на сцене. В эти мгновения принцы всегда переглядывались – оба надеялись, что конь наберется ума и однажды сбросит папашу.
Но если коню игра и не нравилась, он не показывал вида, всаднику он подчинялся безупречно. Передние копыта по команде касались земли, вновь переступая в отточенном пиаффе, такт за тактом, и унылые принцы тотчас уходили в дом – опять не сбылось…
– Завтра, если дождь не польёт, перейдем и к курбету, – пообещал конюхам князь. Он сделал еще пару кругов по манежу, и сошел из седла, и нежно погладил Люциферу его благородный, с изящной горбинкой нос.
– Ты хорошо поработал, мальчик. Ты самый умный у меня… – Князь взял из кармана зелёное, видавшее виды яблоко с то ли потресканной, то ли ножом изрезанной кожицей, разломил надвое и по очереди скормил половинки коню. – Ты самый умный, ты лучшая в мире лошадь…
Сумасвод со своим ружьём сидел на лавочке, перед Епафродиткиной церковкой, и всю эту сцену прекрасно видел, как в театре. Вышел из храма и сам отец Епафродит, с полной жменей тыквенных семечек.
– Держи, служивый. – Поп щедро высыпал половину семечек в подставленные Сумасводовы ладони. – Да, весело в Ярославле узники сидят, ни в чём себе не отказывают.
– В тюрьме, что в Коровниках, они обычно сидят, – пожал плечами Сумасвод, – только этот один – особенный. И все мы знаем почему.
– Молчи, – пригрозил Епафродит, – то первый пункт, оскорбление величества.
– Вообще-то второй, – поправил Сумасвод.
Епафродитка уселся на лавочку возле Сумасвода.
– Знаешь, отчего купец Оловяшников парика не носит? – спросил он, делая загадочные глаза.
– Свои волосы есть, вот и не носит, – вяло предположил Сумасвод.
– А вот и нет! – аж подпрыгнул Епафродитка. – Сей наивный нечестивец верует, что в час Страшного суда с небес свесится божья рука и всех, кто благочестив, за волосы выдернет на небо. А парик, выходит, оторвётся, – поп мелко захихикал.
– Это что, исповедался он тебе? – подозрительно уточнил Сумасвод.
– Я тайну не разглашаю, – сморщился Епафродит, – если, конечно, не первый пункт и не второй – но то закон. Про Оловяшникова Сонька пасторша болтает, она с его племянницей вот так, – и поп показал два прижатых друг к другу пальца.
Сумасвод бесшумно вздохнул – одна мысль терзала его уже несколько дней, но поп Епафродит ясно сказал: если первый или второй пункты (покушение на власть и оскорбление величества), он непременно донесёт. А Сумасвод не готов был пока что говорить о своём деле с воеводой Бобрищевым, желал управиться сам.
– А почему ты Сумасвод – но второй? – спросил любознательный Епафродит.
– Потому что папенька мой – тоже Сумасвод, и тоже Александр, и он жив еще, – пояснил с удовольствием гвардеец, – между прочим, знаменитый в Петербурге человек.
– И чем знаменит? – Епафродит придвинулся поближе.
Сумасвод, прищурясь, следил, как ссыльный князь посреди манежа кормит яблочком коня, и всё шепчет ему на ухо, что-то ласковое и нежное.
– Видишь того гуся немецкого, носатого? – кивком указал на князя Сумасвод. – В сороковом году, в морозном месяце ноябре, в ночь с восьмого числа на девятое, папенька мой, гвардеец Александр Сумасвод, брал под арест вот этого гуся немецкого, тогдашнего регента Бирона.
– Ого! – восхитился Епафродитка.
– И гусь немецкий так аресту сопротивлялся, что папаше моему сопатку заломил, – зло прибавил Сумасвод, – но и папаша ему не спустил – глаз подбил, до лилового фингала. Как львы они бились, всю спальню в покоях кровью забрызгали… Регента еле-еле потом повязали, в шубу завернули – и под замок.
– А что в шубу-то? – не понял поп.
– Так дело-то было в морозном месяце, повторюсь, в ноябре. Немец из спальни был взят, ночнушка его в драке лопнула – не тащить же его с голым задом по снегу? Папеньке велено было его для допроса, для дыбы целым сохранить… И папенька довёз, сохранил. Рассказывал он, как в карете они ехали, по ночной столице, везли арестованного – так пять пополуночи, и вдруг, откуда ни возьмись, горожане с помоями да с ночными горшками – и давай в карету метать… И как прознали, ночь ведь была? Кучер пострадал, а папенька с товарищами в карете укрылись. А немец-то сидел, ни жив ни мертв, в шубе своей, трясся, от злобы ли, от страха? Не зря дрожал, говорят, потом в крепости три шкуры с него снимали. – Сумасвод смерил взглядом красивого, стройного князя, статуарно замершего посреди манежа. – Дело прошлое… Мне двенадцать годков было тогда… Папенька явился, нос набок, пьяный, и орет: «Виктория!» – Сумасвод прихлопнул комара, почесал укушенное и прибавил с удовольствием: – Награду папеньке дали, за регента этого, и мы домик под Псковом приобрели…
Сумасвод поглядел, сощурясь, на сумрачный белый дом и разглядел характерный – словно песочные часики – женский силуэт в одном из бликующих окон.