– Потому! – Рене сделал в воздухе жест, то ли подзывающий, то ли отталкивающий. И тут же позади него возник тот господин в густо-чёрном, словно он и прежде был, и всего лишь проявился в морозном воздухе, как кровь на рубашке. Чёрный человек раскрыл свою табакерку, Рене взял, будто и не глядя, щепоть табака.
– Вот поэтому, Эрик. Я даже не буду помнить этот вечер. Смотри – тебя зовут.
Бюрен оглянулся – с крыльца ему делала знаки почтенная фрейлина Юшкова. Значит, пора к хозяйке…
– Возвращайся в клетку, Эрик, – с каким-то сочувствием вымолвил Рене и тотчас же судорожно вдохнул свой белый яд.
Церемониймейстер за его спиной присел на корточки, раскрыл на коленях длинный бархатный футляр и замшей принялся протирать золочёный гофмаршальский жезл, увенчанный двуглавым орлом.
– Дурак, запотеет на морозе! – прикрикнул на него Рене. Голос у него после белого яда сделался хриплый, почти пропал.
Очередное вечернее празднество, под сонным ленивым снегом, в мертвенном свете бенгальских огней. Набелённые лица царедворцев, фосфоресцирующие в полутьме, словно упыриные лики. Чёрные мушки на белых лицах – как следы от ударов птичьих клювов – галантные объяснения, выставленные напоказ. «Еженощно слезы проливаю по вас» или же «робкая надежда на взаимность». Имеющий глаза да увидит, разгадает нехитрые шифры – на белой напудренной коже.
Хозяйка – с этой мерзкой новой карлицей на коленях, и обер-камергер, как всегда, как демон, за левым монаршим плечом.
Бумажные гирлянды то и дело вспыхивали настоящим живым огнем – от сполохов фейерверка. Лакеи едва успевали тушить… Музыка – скрипки и флейты – звучала тревожно и болезненно остро – на русском морозе. Дворец, подсвеченный иллюминацией изнизу, словно зловещий лик театрального трагика, и запах множества духов, горьких, сладких, щемяще-мускусных, вперемешку с гарью, с озоном потешных огней и со жгучим морозным ветром.
Знаменитая платформа вращалась без звука – не иначе старательный Гросс не пожалел маслёнки на её механизм.
Платформа задорно крутилась – маленькая сцена на увитом хвоей пьедестале, и вся она заставлена была танцующими и пищащими карликами. Обер-гофмаршал возвышался среди них, словно король этого маленького шумного народца, и торжественно возносил к небесам свой двуглавый сияющий жезл, похожий на палочку феи. На виске его, как след от последнего выстрела, чернела каверзная таинственная «злодейка» – «я люблю вас, а вы меня даже не видите». Гофмаршал звонко зачитывал титулование именинницы, напевным церемонным речитативом, картавым шариком перекатывая на языке выученные на слух русские слова (он не знал по-русски) – так же когда-то митавский аукционист горохом рассыпал именования уходящего с молотка добра.
Бюрен мог и не вглядываться, он знал, что подведённые вишневые глаза Рене сейчас бархатно пусты – мёртвое круглое донышко шахматной фигурки.
Взвизгнули скрипки, ударили литавры, и монтировщики, воодушевлённые такой бравурной музыкой, чересчур уж сильно раскрутили сцену, щедро намасленную исполнительным Гроссом. Чёрный круг понёсся вскачь, и карлики повалились с него, словно кегли. Остался только гофмаршал – в нежном соболином меху, с двуглавым торжественным жезлом, удерживаемый на ногах одними гордыней и вредностью, он не упал, лишь согнул колени и забавно вывернулся в талии – словно сломанный цветок.
Её величество изволили смеяться. Захохотала и свита, все, фрейлины, статс-дамы, министры, сенаторы и даже сам провалившийся Рене. Хохотали и карлики, смешно катаясь и подпрыгивая на снегу в задорных искрах трескучего фейерверка.
Разве что обер-камергер остался по-прежнему мрачен, но у этого господина давно сложилась репутация нелюдима и злюки.
Кажется, эта сцена была уже однажды ими отыграна…
Семейный обед в покоях господ фон Бюрен, осенённый присутствием высочайшей персоны. Хозяйка любила проводить время в компании собственной нанятой семьи, слушать сплетни Бинны, детский вздор – как бы своего – сына и ленивую лесть – как бы своего – наёмника-мужа. Возле обеденного стола в покоях господ фон Бюрен всегда стояло пять стульев – для хозяйки, для её супругов-компаньонов, для малыша Петера и в стороне – стул для кормилицы маленького Шарло. Анне нравилось, что возлюбленное дитя всегда с ними. При дворе ползли слухи, что младенец Шарло – тайный монарший бастард, и Бюрен подкармливал и лелеял эти слухи, словно самое дорогое сокровище.
Семейный идиллический обед – звон приборов, запах изысканных яств, согбенные бархатные спины лакеев. Ореолы свечей в бесконечных зеркальных коридорах, наигранный смех, несмешные шутки, фальшивый отблеск купленного рая…
И шаги вдалеке, но всё ближе и ближе, и шелест ткани по паркету – так же должен шуршать хвост приближающегося дракона…
Карл Густав Лёвенвольд, славный и первый, граф и лифляндский ландрат – он вошёл в покои, словно в собственный дом, небрежно отбросив с дороги дворецкого.