Плаццен снимает с каминной полки одну из Бинниных ароматниц. Фарфоровую собачку, в истерическом лае припавшую на передние лапы. У собачки старательно вылеплены острые фарфоровые клычки и из пасти свешивается раскрашенный розовый язычок – он смешно болтается, на какой-то внутренней петельке, когда собачка – трясёт головой. Волли пальцем качает собачкину голову, влево-вправо, любуясь забавной игрушкой. И потом отламывает розовый блестящий язычок:
– Вот, папа. И потом только – вот.
И только потом – отламывает и голову.
1730. Позади шпалер
– Гляньте, папа, как ход позади гобеленов интересно проходит, от нас и к царице идёт, и напрямик к Лёвольде, – удивлялся разведчик Плаццен. – Вот почему? Вот кто тут прежде жил? Такой загадочный?
– Прежде здесь жил прекрасный Франц Лефорт, любимейший из амантов покойного императора Петра Алексеевича, – поведал ему «папа» Бюрен, – конечно, большого Петра амант, не мальчишки. По нему и дворец зовется – Лефортовский.
– А-а, содомит, – протянул Плаццен и тут же осёкся, быстро взглянул на хозяина – наверное, что-то вспомнил. Потом прибавил задумчиво: – Вот я ставлю везде ребят – и вы всегда всё знаете. И маршал Мюних ставит, и прокурор Ягужинский. Кое-кто из моих уже на три фронта трудится – докладывают и вашей милости, и тем двум. Вам-то, конечно, всё докладывают, а тем двум – объедочки… Я всегда знаю, где чьи стоят, за какими шпалерами… И только от вице-канцлера Остермана никогда за шпалерами – никого. А он знает-то поболее, и чем вы, и чем те другие двое…
– Это лёгкая загадка. – Бюрен ласково потрепал по щеке незадачливого телохранителя. – Первый и главный шпион Остермана – мой сосед, граф Лёвенвольд. Карлики, актёры, гофмаршалы, гофмейстерины, вся Дворцовая контора – вот она, его агентура. Ему незачем ставить людей за шпалеры, они и так у него везде, все рады с ним поболтать – фрейлины-метрески, услужливые камер-лакеи и карлы, польщённые вниманием…
– А-а, Лёвольда… – протянул Плаццен с точно такой интонацией, как только что «содомит». Имя Рейнгольда Лёвенвольде, видать, в отместку за каблучки его и серёжки, люди простодушные всё чаще употребляли в женском роде – граф Лёвольда.
– И у Лёвольды за гобеленом – твои стоят? – тут же спросил Бюрен, понимая, что проклятая «Лёвольда» оказалась заразной.
– Что вы, папа, к ним никто не желает вставать, – обреченно отмахнулся Плаццен, – та Лёвольда, что старшая, очень уж чувствительна.
– Что? – не понял Бюрен, во глубине души радуясь, что в женском роде употребили и противного Гасси, первого и старшего.
– Чувствителен, – поправился Плаццен, – и трепетен. Как шорох за шпалерой услышит – давай сразу шпагой, не раздумывая, тыкать. У папаши Мюниха таким манером – минус два, и у меня минус один. С тех пор никто к ним и не встаёт…
– Вот что, Волли, покарауль-ка у двери, – велел Бюрен телохранителю, – и если придут за мной от матушки, позовёшь.
– А вы? Куда? – всполошился Плаццен.
– Прогуляюсь за шпалерами, до Лёвольдиных покоев, – сказал Бюрен и тут же успокоил перепугавшегося было Плаццена: – Их нет сейчас в покоях, они у себя дома. Ведь у этих графов, в отличие от моей ничтожной персоны, есть ещё и собственный дом…
Конечно, шпионские ходы рассчитаны были на персон куда более узких и тонких, нежели высокий крупный Бюрен. В проёмах приходилось наклонять голову и за шпалерами идти – боком, всё равно задевая пыльные полотна. Шпалеры пахли тем особым, ни с чем не сравнимым запахом старых тканей, давно обжитого дома, и тут же – пылью, как кулисы в университетском театрике. Этот секретный переход всегда, ещё с самого первого раза, очень Бюрену нравился – тайное движение из мира в мир, с плоскости на плоскость, как перелёт души с неба на небо. Дыры для глаз шпионы прокручивали в шпалерах не там, где были глаза у мифических гобеленных героев – как ему прежде наивно думалось – а гораздо ниже, на уровне собственных глаз, там, где трава, олени, луки, стрелы…
Он ошибся – оба «Лёвольды» были на месте, уже с поворота слышны стали их самодовольные гортанные голоса. Высокий остзейский смех – как собачий лай… Можно было на полпути повернуть и назад, но это было унизительно. Бюрен был, наверное, глуп, доверчив, излишне чувствителен – но ни в коем случае не трус, чтобы бояться игрушечной шпажонки старшего «Лёвольды». И к тому же, как некоторые большие люди (да и крупные хищники), Бюрен умел двигаться легко и бесшумно – почти ненужный, чудом пригодившийся талант… И этот дальний смех почему-то манил его, как манит лису торчащая из кустов шапочка охотника, быть может, и на погибель…
Проколы в шпалерах светились – как звёзды в небе, как следы от пуль. Бюрен приник глазом к одной такой звезде, прежде отметив про себя, что смотрит на «Лёвольд» глазом горгульи, химеры – он разглядел её в полумраке, с изнанки – в обратных цветах.