Младший Лёвенвольд, мастер церемоний, здесь, в Петербурге, уже не удостоился покоев, смежных с императорскими. Ему отведена была комнатка для хранения гофмаршальских нарядов, на том же этаже – и довольно. Впрочем, сей галант не так чтобы горевал из-за своей отставки. Всё равно все любили его – так сильно, что в любви подобной густоты можно было задохнуться, увязнуть, потонуть, словно мухе в сиропе. Все любили его – императрица, брат, красавица Нати, фрейлины, придворные, музыканты в его оркестре, и даже карлики. Все, все, все…
– Я приняла для вас записку. – Бинна вытянула из-за корсажа сложенный клочок бумаги. – От цесаревны Лисавет.
– И, конечно же, прежде сами её прочли?
– Конечно же, муж мой, – серьёзно подтвердила Бинна, – цесаревна вернулась из Сарского, о чём и даёт вам знать. В записке этого нет, но велено передать на словах – царевна настойчиво просит нанести ей визит. В любое время, когда вам будет удобно.
Бюрен сел в кресло, откинул голову на спинку, вздохнул:
– Какие визиты? Муттер не отпускает меня ни к кому. Только если в своей компании. Но Лисавет, кажется, не нужна такая компания. Она желает играть с игрушкой одна.
– Яган, вам нужно поехать, – с нежным нажимом произнесла Бинна, – Лисавет – цесаревна. Принцесса крови. Вы знаете схему престолонаследия – это несложная конструкция. И знаете поговорку – нельзя класть все яйца в одну корзину.
Она бросила мужу записку, тот поймал, развернул. Французские слова, написанные с ошибками, грязный корявый почерк.
Осень, почтеннейшая публика возвратилась в столицу из загородных резиденций, цесаревна – из Сарского, Бюрены – из хозяйского Петергофа. Открывался очередной сезон – балов и зимних охот. Bonne chasse!
– Как вы думаете, мог ли отец Феофан быть учителем принцессы Лисавет по французскому языку? – спросил Бюрен задумчиво.
– Вряд ли, он для этого слишком молод, – пожала плечами Бинна. – Так вы поедете? Я займу её величество завтра на целое утро. Я твёрдо вам это обещаю.
Бюрен смотрел на неё из кресла: вот что у этой женщины в голове? Что говорит она себе самой, когда вот так его продаёт? «То, что продано, можно еще и перепродать» – наверное, нечто подобное…
– Можете передать цесаревне, что завтра после манежа – я у неё, – произнес он смиренно. – Теперь вы довольны, душа моя? Хороший ли у вас ученик?
– Лучший.
Две змеи на фарфоровых тарелках – устремлённая в движении и выжидающе спящая. Нет, не братья Лёвенвольды, скорее уж сами супруги фон Бюрен. Но вряд ли то был намек, фельдмаршал был слишком «la vache» для таких параллелей. Ему просто понравились тарелки.
«Танцующей коровой» называла Мюниха леди Рондо, жена английского посла. Плаццен приносил патрону списки с её писем… А как звала она самого Бюрена? То ли бык, то ли тур с золотыми рогами. То есть как обычно – глупый, напыщенный, агрессивный, озабоченный сексом красавец…
Вице-канцлер Остерман не ходил или прикидывался обезножевшим. К царице его привозили в специальном хитроумном кресле на высоких колёсах, обложенного подушками и с корпией в носу. Дела в Варшаве складывались всё хуже, в воздухе пахло порохом, русский посол пересиживал осаду в собственном доме, в компании своего такого же незадачливого брата (вот каков он был, интересно, этот никогда не виданный третий Лёвенвольд?).
Остерман был первый политик, он один мог разрешить польский ребус – вот его и несли, болезного, в инвалидном кресле, пред монаршие очи – спасать ситуацию.
Бюрен, политик глупый и негодный, сидел в приёмной-антикаморе в компании перепудренного умницы Полубояринова. За шпалерой в покоях государыни сейчас помещался Плаццен, человек с абсолютным слухом и абсолютной памятью, и Бюрену не было нужды унизительно подслушивать самому – ему всё должны были донести, и притом в мельчайших подробностях. Да и не стало у него сегодня такого желания, слушать из-за шпалер – Варшава та была дело пропащее, брат ему об этом предостаточно писал. Кажется, старший и первый Лёвенвольд изволил задорно топить себя сам, без всякой помощи сторонних доброжелателей.