– Если парень доживёт без признания до вечернего парома – дело задохнётся, – продолжил Бюрен. – А он вряд ли признается. У них, у воров, нет такой привычки. «Добровольное признание усугубляет положение осуждённого». Слыхали, недотёпы? Вы зря гордитесь, что взяли вора – вам вовек его не расколоть.
– Может, его того… – Кат сделал в воздухе кнутом красноречивый жест. – Благословите, а, ваша милость?
– Снимай его, – покачал головой Бюрен, – и вели отпустить. И не в воду с крепостной стены, как вы обычно это делаете, а – отпустить. В честь завтрашнего тезоименитства. Сам Андрей Иванович выпишет для этого вашего вора помилование – я попрошу его об этом, – и Бюрен щёлкнул в воздухе пальцами. Канцелярист согласно кивнул, его смутили, наверное, странные симпатии «его милости», но некогда Андрей Иванович Ушаков повелел подчиненным слушаться своего «высокого друга» как себя самого.
Кат Аксёль тоже не возражал – он отвязал ремни, и арестант повалился с дыбы, будто длинный мешок, им троим под ноги – и Бюрен отступил, дабы не замарать ботфорт. Аксёль со злости пнул вора в бок – ночь потратил, и всё впустую! – и арестованный опрокинулся с боку на спину, как тряпичный петрушка. Седая борода, от крови чёрная, запавший рот, ямы под скулами. И корявая готическая «А» на ключице, почти не видная под тёмной, как нагар, смесью из крови и грязи. Но Бюрен был недурной охотник, и он умел углядеть цель даже издалека.
– Пойдём, Алексис. – Рукой в перчатке Бюрен приобнял ката за плечи. – Пусть его выкинет на улицу твой помощник. Но не на снег, а на вечерний паром, – прибавил он строго.
В коридоре кат – высоченный, здоровенный, пахнущий скотобойней – навис над Бюреном разочарованной глыбой.
– Ваша милость, отчего вы так? Я бы его дожал…
Он был и кат, и тюремный лекарь, этот Аксёль. Учёный малый, он имел даже, страшно сказать, геттингенский диплом врача, но по молодости пил, гулял, промотал состояние – и угодил в палачи, дурной непутёвый мальчишка. Ушаков в Аксёле души не чаял – сам ломает, сам же лечит. Кат Аксёль почитывал книжки того самого Геррье-Дерода, что полосовал арестантов в Восточно-Прусской – «Квалифицированная казнь» и «Колесование и дыба». Бюрен пару раз болтал с Аксёлем, вот так, в тюремном коридоре – противный парень, пьяница, но одно при нём – умён.
– Друг мой Алексис, – нежно произнёс Бюрен, он к кату – якобы – благоволил, – такие голубчики не признаются никогда и ни в чём, таково их главное арестантское правило. Тем более, зная, что без признания дело заглохнет. А этот – знает. Сейчас выкинут его вон, мы внесём моего клиента в ещё теплое гнездышко, ты разведёшь огонь, разложишь инструментарий – и мы сыграем наш всегдашний спектакль. Ты, я и… – Бюрен кивнул канцеляристу: – Как тебя?
– Кошкин, – кашлянув, отозвался канцелярист.
– Ты, я и Кошкин – сыграем партию, не сфальшивив ни нотой. И забудем про вора вашего, как про страшный сон. Вот его уже и вынесли. Вперёд!
Канцелярист Кошкин писал медленно, ошибался, ставил кляксы, и перевод авуаров затянулся до морковкиных заговинок, до снятия пятой печати, до вечернего парома.
Бюрен глядел в решётчатое окошко, как подплывает паром, и думал: стоит ли посылать человека, чтоб придержать паром, не пускать обратно, пока они не закончат – или там, на пароме, сами догадаются?
Среди сходящих на берег не было толстяка Рудольштадта – и слава богу, что его не было, этого цепного пса… Зато был – Волли Плаццен. Бюрен даже проморгался под своей «баутой» – да, Плаццен, ни с чем не сравнимый долговязый лохматый циркуль. Он первым слетел на пристань и бегом побежал – к воротам.
– Пиши без меня, я отойду, – бросил Кошкину Бюрен и стремительно вышагнул в коридор.
Плаццен почти влетел в него с размаху в коридоре – этот молодой человек перемещался быстрее пули.
– Что случилось? – спросил его Бюрен. – Я видел тебя в окно – ты бежал как на пожар.
– Бежал, – согласился Плаццен, – новости срочные. Позвольте доложить.
Бюрен огляделся – караульные дежурили далеко, в том конце коридора, но всё же…
– Докладывай, но шёпотом, – велел он, – тут эхо, как в лёвольдином театре…
Плаццен дрогнул скошенной челюстью и начал, шепча:
– И я о нём… Утром к матушке прибыла Лёвольда. Старшая, то есть старший. Посольским поездом, затемно. Явилась в покои с чёрной рожей – оттого, что поляки её… его – отравили.
– Доигрался, – под «баутой» усмехнулся Бюрен. Поляки давно просили отозвать старшего Лёвенвольда из посольства, за злобство, чванство и дикость, но Анна ответила резким отказом, считая удаление любимца личной обидой. И вот злюка Гасси дождался – ответного хода от польских панов.
– Он так и сказал: «Прости, муттер, умираю, отравлен. Позволь удалиться помирать в родовые земли», – процитировал Плаццен. – Простился с придворными – с теми, кого изволили добудиться, – и вышел из покоев вон.
– Уехал?