Светлые глаза Берзина потемнели, лицо сделалось серым.
— Ладно, — зловеще произнес Фриновский, — сколько ты ни будешь тянуть веревочку и играть в молчанку, веревочка все равно кончится, все равно во всем признаешься.
Только сейчас Берзин заметил, каким холеным стал Фриновский — лицо словно бы напудренное, руки тонкие, изящные, женственные какие-то, с блестящими, будто лаком покрытыми ногтями. Берзину сделалось противно. Фриновский нажал на кнопку звонка, и когда в дверь всунулся молоденький адъютант, сказал ему:
— Пусть заберут… — не выдержал, усмехнулся, — этого орла с куриной задницей, ставшего врагом народа. — Добавил едким тоном: — Против народа попер, осмелел.
Перед глазами Берзина возникла и исчезла рябь. «Орел с куриной задницей» — это было что-то новое. Он стиснул зубы. Если он хоть что-то скажет Фриновскому в ответ, тот прикажет своим мордоворотам изуродовать Берзина. И тех ничто не остановит — искалечат в несколько минут.
— Руки за спину! — рявкнул на него конвоир, сидевший у Фриновского в приемной.
Послушно закинув руки за спину, Берзин сцепил пальцы в кулак, сжал покрепче. Таким спаренным кулаком он мог сбить с ног кого угодно, даже взрослого быка.
Снова — пролеты лестницы, дежурные, стоящие у тумбочек с большими револьверами, будто гири оттягивающими кожаные пояса, длинные тусклые коридоры.
В камере Берзину сделали послабление — днем разрешили сидеть на табуретке. Ложиться ни в коем разе было нельзя: тут же распахивался глазок и надзиратель кричал исступленно:
— Вста-ать!
И так — до отбоя, до двадцати двух ноль-ноль.
На допрос к Фриновскому Берзина больше не водили, передали следователю — молодому злому капитану с широким рябоватым лицом и маленькими колючими глазами, явно комсомольскому выдвиженцу. И Фриновский, и его шеф Ежов Николай Иванович любили толкать вперед проверенных молодых людей — им и звания шли, и должности, и пайки хорошие, командирские, и новых буфетчиц, появляющихся на Лубянке, они щупали первыми, этот капитан (или какое у него будет звание по табели о рангах в НКВД?) был именно таким счастливчиком.
Смерив Берзина с головы до ног презрительным взглядом (вся Лубянка ощупывает врагов народа такими взглядами), капитан приказал:
— Садись. Руки на стол!
Берзин сел. Выложил на стол большие, в белых метках порезов руки.
— Вр-ражина! — прорычал капитан. — Фамилия, имя, отчество!
На этом допросе Берзин потерял ощущение времени, он словно бы выпал из некоего течения, которое несет всех нас в завтрашний день, — всех несет, кроме Берзина… Увы!
Когда его вели обратно, в оконце, врезанном в один из коридоров, он увидел темный свет, позавидовал ему — там была воля… На воле царила ночь. А вот который был час — неведомо. Спрашивать у конвоира нельзя. Можно получить пистолетом по затылку либо кулаком в зубы.
Привели Берзина в его крохотную неопрятную камеру в половине пятого утра, а в шесть уже раздалось рявканье надзирателя:
— Подъем! Парашу в руки и — за мной!
Надзиратель привел Берзина в сортир, уже знакомый:
— Поссать, посрать, штаны застегнуть — три минуты!
Веселый дежурил ныне надзиратель, однако.
Из уборной путь вел в умывальник, в семь часов — завтрак: на пол около двери шлепнулась кружка с коричнево-серой бурдой, наполненная на три четверти, сверху надзиратель положил кусок хлеба.
— Трескай, гражданин хороший! Не переешь только, — вместо «приятного аппетита» пожелал надзиратель.
Может быть, уморить себя голодом и больше не маяться на этом свете?
Голод хоть и мучительная штука, но ощущается лишь первые четыре дня, потом все притупляется, и ничего, кроме безразличия и слабости, не остается. Это Берзин знал от товарищей, которые голодали, лежа на царских нарах. Не-ет, покончить с собой — это не выход. Берзин медленно, растягивая удовольствие, сжевал хлеб, запил его бурдой.
Потянулись дни, один похожий на другой. Ночи тоже были похожи друг на дружку, как родные сестры. Очень неприятные, тяжелые, между прочим, сестры — не приведи Господь кому-нибудь переживать такие ночи. Берзин, пока его водили на допросы к молодому капитану, поседел — голова стала совсем белой, будто инеем покрылась, ни одного темного волоска, — капитан, в общем, старался. Если будет так стараться дальше, то очень скоро в петлицы заработает вторую шпалу, станет майором.
Как там Аврора с Андрюшкой? Главное, чтобы не тронули их, не обидели, не выгнали из квартиры на улицу — зима в этом году будет суровая. Берзин ощущал, что он тупеет, делается ко всему безразличным, даже к боли… Это было плохо.
Иногда он вспоминал своих подопечных, первым из них — Рихарда Зорге. Зорге, по мнению Берзина, был человеком, который мог добиться успеха во всем, за что ни брался, все у него получалось. Если бы он захотел стать пианистом, то стал бы великим пианистом, если бы вздумал пойти по инженерной части, то добился бы успехов не меньших, чем изобретатель радио Попов, если бы захотел заняться живописью, то сделался бы великим художником, не меньшим, чем Коровин или Кончаловский.
Что теперь будет с его питомцами, кто ответит на этот, мучавший Берзина вопрос?