Внешне все осталось как прежде, токмо нам надоть было сторониться незнакомцев… да ради нашего ж блага. Нам всем пришлось дать Клятву Дагону, а потом некоторые дали еще вторую Клятву и третью. Им-то помогли особливо, дали особливые награды – золото и прочее… И нечего было упираться, ибо внизу их там все равно мильоны. Они и не хотели б подниматься и выстреблять людей, да если бы пришлось, они б то могли да легко. У нас не было старых оберегов, чтоб от них отделаться, как у народа южного море, а канаки, они б никогда не выдали своих тайн.
Приносили мы жертв, да давали всякие безделицы, да устраивали им приют в городе, когда они хотели, да токмо тогда от нас отставали. Не сносили чужаков, кои могли б вынести байки наружу, то бишь чтоб они не выпытывали тут. Все вошли в братию верных – Орден Дагона, – и дети теперича не должны были помирать, а уходить к Матери Гидре и Отцу Дагону, от коих мы некогда пришли… Ийя! Ийя! Ктулху фхтагн! Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн…
Старый Зейдок стремительно впадал в бред, и я затаил дыхание. Бедный старик, в какие жалостливые галлюцинационные глубины вверг алкоголь, вкупе с ненавистью к окружающему его разложению, отчуждению и нездравию, его разум, его богатое воображение! Он застонал, и слезы хлынули по его впалым щекам в самую гущу его бороды.
– Господи, что я видел с той поры, как мне стало пятнадцать… Мене, мене, текел, упарсин! Люди или пропадали без вести, или сами себя убивали – да в Аркхеме, или в Ипсуиче, или еще где говорили, они сумасшедшие, как ты про меня скажешь теперича… Ох, господи, чего я видел… Они б убили меня давно за то, что я знал, да токмо я принес первую и вторую Клятву Дагону по велению Обеда, а потому был защищен, поколе их суд не докажет, что я раскрыл кому, чего знал, да донес… но третью Клятву я не дал – я б скорей умер, чем ее дать…
Было то, когда пришла Гражданская война, когда дети, что родились с сорок шестого, стали подрастать – некоторые, да. Я испужался – никогда с той страшной ночи более не подглядывал и не видал никого из… этих… шибко близко, ни разу в жисть. Посему никогда я и не стал чистокровным. Я пошел на войну, и если б мне хватило воли или ума, я б и не вернулся, а поселился где-то не тут. Да наши мне писали, что все не так и худо. Это, видать, потому, что вербовщики правительства оставались в городе аж после шестьдесят третьего. А после войны заново стало худо. Люди пошли под уклон – мельницы да лавки закрывались, суда уж не швартовали, гавань занесло песком, железная дорога встала, – а они… они так и плавали в реку и с реки от того проклятого рифа сатанинского… да все больше окон на чердаках заколачивалось, все больше криков было слыхать в домах, где вроде как и не живал уж никто…
В округе про нас судачили всякое – ты уж, наверно, немало слыхивал, судя по тому, чего ты спрашиваешь, – судачили про всякое, чего видели часом, да про те чудны́е украшенья, кои и нынче появляются и идут на переплавку, да токмо ничего определьного. Никто ни во что не поверит. Они твердят, мол, золотые штучки – то пиратская добыча, да думают, у иннсмутских кровь порчена, или помутненные они сами, или еще что. И вообче, те, что тут живут, отваживают чужаков как могут, да других учат, чтоб не выведывали шибко, особливо во нощной час. Живность от тварей шарашится – что лошади, что мулы, – да когда у них автомобили появились, все стало добро.
В сорок шестом капитан Обед взял себе вторую жену, да ее никто в городе не видал; одни молвят, он ее не хотел, а они его заставили послушаться. Родилось от нее трое детей – двое пропали молодыми, а одна девка вышла ни на кого не похожа и училась в Европе. Обед потом хитростью выдал ее за человека с Аркхема, кто ни о чем не подозревал. А теперь никто из сторонних не хотит с иннсмутскими связываться. Барнабас Марш, что нынче заводом заправляет, он внук Обеда через первую жену, сын Онисифора, его старшего, токмо мать его была из этих, и ее никогда не видали.
Барнабас нынче вот-вот переменится. Не могет уж глаз закрыть, а фигура не та, что была. Молвят, одежду он еще носит, токмо до воды скоро уж пойдет. Уже, может, и пробовал – они так, бывает, уходят на чуток, прежде чем насовсем зайти. Я его не видал на людях уж чуть не с десяток годов. Не знаю, каково его бедняге-жене – она ж с Ипсуича, да они Барнабаса чуть не линчевали, когда он стал ухаживать за ней годов пятьдесят с лишком тому. Обед, он помер в семьдесят восемь, а следующее поколение все ушло – от первой жены дети померли, да прочие… Господь то знает…
Звук наступающего прилива стал настойчивее и, похоже, мало-помалу действовал на настрой старика, который сменился со слезливой чувственности на настороженный страх. Теперь он время от времени замолкал и вновь озирался через плечо или вглядывался в сторону рифа, и я, несмотря на дикую нелепость его рассказа, невольно разделял его смутные опасения.
Зейдок заговорил пронзительнее, словно пытался громкой речью подстегнуть собственную храбрость: