«Как тесен мир!» — думал между тем Федоров, сноровисто проникая в глубину наркомова нутра пальцами, будто прислушиваясь к ним. В двадцать первом, когда Максимович, один из любимых учеников бывшего лейб-хирурга, ходатайствовал за учителя перед непреклонным Дзержинским, в кабинете Железного Феликса оказался Серго. И заступничество его, возможно, предрешило то, что сейчас Федоров мог сидеть у постели Орджоникидзе. Вдобавок Сергею Петровичу просто нравился этот вдохновенно-сокрушительный жизнелюб. Федорову, слывшему ценителем изысканных блюд, не порывавшему дружбу с царским поваром, нарком представлялся обаятельным хозяином дома. Широкий и открытый, он, казалось, непрестанно тебе радовался, потчевал тебя. Улыбался, тешился, коли угощение по душе. Рвался обласкать тебя, осчастливить. Чем ближе Федоров узнавал Серго, тем больше содрогался при мысли, что может и не спасти его. Проверяя себя, прикидывая завтрашний путь руки со скальпелем, трепетал в предчувствии возможной беды. Ликовал в предвкушении победы. Вновь давал себе клятву: не сфальшивлю, не промахнусь, вырву.
Обо всем, что Федоров чувствовал и переживал, Серго, конечно, догадывался. И тоже думал: «Как тесен мир! Неужели я спасал его, чтобы он спасал меня, чтобы ему при этом ассистировал тот самый Максимович? Есть что-то неприятнее в этом, какой-то привкус корысти, что-ли: ты — мне, я — тебе… Чепуха! Прекрасно, что было, как было. Безгранично, всемогуще добро. Завидую Федорову. Мог бы и я стать таким вот медиком?
Возможно. Ни богатству, ни власти, ни славе не завидую, а талантам… Грешен! В них — доброта, мудрость, любовь жизни…»
— Что за книга? — Федоров кивнул в сторону тумбочки.
— В Берлине купил. «Звездные часы человечества», Цвейг.
— Владеете немецким?
— Продираюсь кое-как со словарем. Замечательный писатель. Несколько миниатюр — каждая стоит эпопеи. Вот, пожалуйста, трагедия Наполеона — мог победить при Ватерлоо, но упустил возможность победы. «Мариенбадская элегии» — о Гёте, который семидесяти четырех лет влюбился и девятнадцатилетнюю девушку, сделал предложение, был отвергнут, чуть не умер с горя. Осмеянный, всю страсть отдал работе. Я кое-что выписал… Вот: «Снова вся любовь его… обращается на старейших спутников юности — «Вильгельма Мейстера» и «Фауста». Через несколько лет завершен и этот труд». Каково? А? «Немецкая поэзия не знала с тех пор более блистательного часа…» Далее — миниатюра «Открытие Эльдорадо». В процветавших владениях Иоганна Августа Зутера обнаружили золото: «Кузнецы бежали от наковален, пастухи от стад, виноградари от лоз, солдаты побросали ружья — словно одержимые, кинулись добывать золото. Золотая лихорадка! Орда, не признающая иного права, кроме права сильного! В одну ночь Зутер стал нищим; как царь Мидас, захлебнулся собственным золотом». Здорово написано, правда? Наконец, трагедия английского капитана Скотта. В девятьсот двенадцатом шел к Южному полюсу наперегонки с Амундсеном, вопреки чудовищным трудностям достиг и первое, что увидел, был норвежский флаг над полюсом. Подкошенные разочарованием, без керосина, без пищи, Скотт и четверо спутников погибли на обратном пути. Но… последний отрывочек:
«Подвиг, казавшийся напрасным, становится животворным, неудача — пламенным призывом напрячь силы для достижения доселе недостижимого; доблестная смерть порождает удесятеренную волю к жизни, трагическая гибель — неудержимое стремление к вершинам. Ибо только тщеславие тешится случайной удачей и легким успехом, и ничто так не возвышает душу, как смертельная схватка человека с грозными силами судьбы, — величайшая трагедия всех времен, которую поэты создают иногда, а жизнь — на каждом шагу». Прекрасно! «Смертельная схватка человека с грозными силами судьбы»… Этой замечательной книге, по-моему, не хватает лишь одной, быть может, главной трагедии — об Ильиче. Трибун, мыслитель, вождь, лишается способности говорить, писать… И все-таки говорит, пишет, сражается… — Вдруг Серго перебивает сам себя: — Прирежете завтра?
— Идите вы, знаете куда! — Федоров крестится. — Сказал бы, да положение врача не дозволяет. Типун вам на язык — Снова крестится. — На всякий случай. А вдруг он там есть? — Кивает на потолок. — Тьфу, тьфу! Не верю ни в какую хреновину, а все же. Постучим по дереву, благо всегда под рукой. — Шутовски усмехаясь, стучит пальцем по лбу, передразнивает кого-то: — «хирург божьей милостью», «чародей», раз даже вычитал о себе «джигит». Пошляки, мать их! Но завтра мой звездный час.
— И мой?
— Ваш — впереди, молодой человек. Будьте уверены. Почитаю арабскую мудрость: «Коли не знаешь, как поступать, не поступай вовсе». Я — знаю. И они знают. — С достоинством мастерового поднял над головой руки так, словно меч победителя нес. Немного смутился напыщенности, свел к шутке: — Руки хирурга — его лицо. Конечно, и задница необходима потерпеливее. Ну и голова, понятно не вредит. Знаете, какое у меня главное прозвище? «Счастливая рука». Это вам не «джигит».