Полюбили якуты искусного фельдшера. А может, положа руку на сердце, не был он уж таким искусным? За что же тогда? Может, за то, что не обижал равнодушием, сердечно вникал в их дела, страдал от их болестей-горестей-бед? Немало перебыло в Покровской больнице фельдшеров, и почти все брали за врачевание «признательности» — кто деньгой, кто песцом, кто и золотишком. А этот… Гол как сокол, а попробуй сунуться к нем с «признательностью»!.. Другие лекари из тех же ссыльных от трудов праведных понаживали не то чтобы каменные, однако же палаты… Позови только тойон или купец Барашков, моргни только — все бросят, прилетят, хотя и не на их участке жительство имеет. Потом расписывают, как обласкал, как пировали да как там, у Барашкова, все заведено-устроено, даже коровы при электрическом освещении, «нам бы такое для большщы!» А новый фельдшер о Барашкове и слушать не желает, зато к любому голодранцу, ночь-полночь — пожалуйста, с дорогой душой…
Коля Степанов, пятнадцати годов, поехал за сеном на остров. Одежонка не ахти — вроде той, в какой Серго прибыл из Якутска. Воротился мальчишка, слег в пастель, не встает. Отец, мать видят: помирает. Кинулись к шаману. А тот уехал в ближние наслеги — за полтора ста верст. До Покровского — всего сорок. «Айда-валяй Колин брат за фершалом». Тот приехал и говорит: воспаление легких, жизнь на волоске. И до того, случалось, наезжали фельдшеры. Все как есть сердитые, что тойоны. Кричали на пациентов: «Сыроеды, так вас разэдак! Безбожники!» Не то «фершал Григорь Константиныч». По-якутски, правда, не горазд, больше через переводчика, зато терпеливо толкует, пока не втолкует. Выведал не только то, что касается Колиной хворобы, но и всей жизни. Четверо суток не отходил от больного. Чаем поил, порошки из сумки с красным крестом давал да ягоды «самосахарные» — велел побольше, побольше кладите в чаек-то. Да за медком гонца — того же Колиного брата — посылал в ближнюю лавку, стало быть, в Покровское. Спиртом грудь растирал, спину — ух, духмяно! Сушеницу запаривал — настой пить заставлял, спину, грудь травой обкладывал запаренной. Выходил Колю, вторым отцом сделался. «Проси у нас, что хочешь, — отдадим. Скажи что знаешь, — поверим».
Возбужденный, довольный, возвращается Серго из поездок, рассказывает Зине, признается в промашках:
— Сплоховал я на той станции — поторопил писаря за шиворот. Не давал лошадей, и баста! Видели бы вы, какая прыть сразу!.. Сколько в нас, во всех, рабства и раболепства, барского хамства и хамского барства! Верно, я был поистине страшен? Просто фельдъегерь николаевских времен. Фу! Вспоминать стыдно.
— Но ведь вы действовали в интересах спасения жизни.
— Ничто не оправдывает ни барства, ни хамства, ни унижения. Спешил спасать одну душу — наплевал в другую да еще в третью — свою собственную…
Под рождество начальство поручило Зинаиде Гавриловне произвести перепись школьной библиотеки — содержимого двух шкафов, к которым учительница так любила подходить и на которые Серго поглядывал буквально с вожделением… Вечер после ужина. Двое хлопочут около заветных шкафов, освещенных керосиновой лампой с белым стеклянным абажуром. Серго бережно доставал книгу, обтирал влажной тряпочкой, просматривал улыбаясь, точно встречал давнего друга, искал и находил то, что искал: ее пометки, еле видные: не дай бог повредить бумагу! — точечки на заложенных страница! Особенно заинтересовали тома Чехова:
«Как богата Россия хорошими людьми!.. Дайте человеку сознание того, что он есть, и он скоро научится тому, чем он должен стать… Какое наслаждение — уважать людей!.. Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой… Человеческое жало опаснее змеиного», — читал и читал Серго, забывшись, увлекшись, поражаясь, как полно и глубоко для своих двадцати постигала Зина Чехова: — «Чем выше человек по умственному и нравственному развитию, тем большее удовольствие доставляет ему жизнь…» — Может, выписывала все это, а потом учила этим детей, внушая им нравственный кодекс человека, который, по собственному признанию, всю жизнь выдавливал из себя раба — каплю за каплей. И
Что, если?.. Вечерами, за столом с самоваром, не раз они игрывали во флирт цветов. Один выбирал на картах подходившее его настроению и мыслям изречение, передавал карту другому, называя цветок — псевдоним выбранного изречения. Партнер таким же образом отвечал На картах постоянно встречались «Я трепещу, я содрогаюсь», «Люби меня, как я тебя», «О, коварный тиран моего сердца!» и прочее в том же роде. Здесь же под рукой были светлейшие — многие из тех, кем за девятнадцатый век Россия одарила человечество: Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский, Толстой. Что, если?.. Серго взял очередную книгу: Белинский. Раскрыл на месте закладки. Ага! Как нельзя кстати. Протянул Зинаиде Гавриловне:
— Страница сто двадцать девятая, второй абзац сверху.
Приняв игру, Зина прочитала вслух: