Таков, например, афоризм Цицерона «Summum ius summa iniuria» (De off. I, 10, 33), означающий, что если только позитивистски следовать букве закона, то правота, строжайше сообразная законоположению, может одновременно оказаться величайшей несправедливостью. Бризантность и злободневность этого речения становятся поразительно явными, если вспомнить, что после краха неправовой политической системы действия представителей высших эшелонов власти, как правило, остаются безнаказанными, в то время как подчиненные или простые исполнители подвергаются осуждению. В 1926 г. классический филолог Иоганнес Струкс озаглавил этим афоризмом свой посвященный проблеме
Менее взрывной, но несравненно более действенной и продуктивной, стала сентенция, берущая свое начало в творчестве римского комедиографа Теренция: «Homo sum: humani nil a me alienum puto»[927]
– «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». И хотя в контексте комедии Теренция «Самоистязатель» («Heautontimorumenos»), восходящей к греческому оригиналу Менандра, эта сентенция брошена вскользь и лишь в адрес таких, несомненно, общечеловеческих свойств как любопытство и страсть всезнания, однако уже в Древнем Риме она получила статус, так сказать, архетипической декларации гуманности. Именно в этом смысле слова Теренция частично цитируют уже Цицерон (De leg. I, 12, 33; De off. I, 9, 30) и, прежде всего, Сенека. В «Письмах к Луцилию» Сенека замечает, что стих «Homo sum» люди должны постоянно иметь в сердце и на устах, поскольку все мы рождены к общежительству: в свою очередь, общество можно уподобить выложенному из отдельных камней своду, который не рушится лишь потому, что каждый камень опирается на соседние и сам служит для них опорой: «Ille versus et in pectore et in ore sit: “homo sum, humani nihil a me alienum puto”. Habeamus in commune: nati sumus, societas nostra lapidum fornicationi simillima est, quae casura, nisi in vicem obstarent, hoc ipso sustinetur» (Ad Luc. 95, 53)[928].Из римско-латинских источников сентенция переходит в христианскую этику Отцов Церкви, а также в средневековые литературные тексты и литературу Нового времени. Она известна Амвросию, Августину, Иоанну Солсберийскому, Эразму Роттердамскому, Монтеню, Вольтеру, Руссо и многим другим[929]
. Изречение Теренция обретает самостоятельность и входит в цитатный золотой фонд прежде всего ренессансного гуманизма, затем французской моралистики и просветительской этики. Наряду с его полным текстовым вариантом конституируются и усеченные: «Homo sum», или «ничто человеческое мне не чуждо»[930], которые сохраняют способность вызвать в памяти представление о полном составе и фразовой форме этого общего места[931].Сентенция имела статус программной и излюбленной не только во Франции в эпоху Просвещения, но и в Германии на исходе XVIII в., когда в этике неогуманизма был выработан духовный идеал целостного человека, ориентированный на антично-ренессансные образцы. Фраза Теренция стала удостоверением и подлинным манифестом человечности (
При всей своей неприкрашенной простоте этот стих – лучший из всех, когда-либо внушенных поэтам человечностью[932]
.Несколько позже педагог Иоганн Генрих Кампе писал о ней в контексте своих размышлений о Великой французской революции, о всеобщих правах человека и об идеализированном космополитизме:
Все национальные различия, все национальные предрассудки отступали ‹…› перед лицом ‹…› чувства принадлежности к человеческому роду. В то время нашим девизом было Homo sum[933]
.В заключение этого краткого обзора я еще раз обращаюсь к вопросу о немецких документальных источниках. В течение всего XIX в. сентенция и ее усеченные формы бытуют в немецких – как, впрочем, и в других европейских – литературных текстах. Существуют отдельные стихотворения – и даже стихотворные сборники (Юлиус Харт, Лейпциг, 1890) и романы, которые выходят в свет под заглавием «Homo sum». Конрад Фердинанд Мейер, Эберс[934]
, Ницше и Фонтане употребляли эти формулы. В 1865 г., в анкете под названием «Признания» («Bekenntnisse»), заполнение которых было в те времена излюбленным светским развлечением, Карл Маркс ответил на вопрос о его любимой мáксиме цитацией слов Теренция: «Nihil humani a me alienum puto»[935]. Уже одна только немецкая рецептивная история сентенции, движущаяся от пафоса к тривиализации, а в XX в. обнаруживающая сильнейшую склонность к иронии, была бы достойна отдельного самостоятельного исследования[936].II