Совсем другой запах. Нет сырости, влаги подъездной. Нет свежести трезвой, что на улице. Нет. Это теплая табачная затхлость. Сейчас бы на кухню. Посидеть за столом, выпить чай. Закурить сигарету и… Так спокойно. Спокойная ночь.
– Ну что ты стоишь? Разувайся.
Лена вталкивает Романа в комнату. Свет. Лампочка загорается. Усаживает в старое кресло. Томно вздыхает. Поправляет взъерошенные волосы. Она уже совсем забыла, что… Глубокое, резкое дыхание Романа клубится, затмевая всю тишину. Романовы пальцы так сильно дрожат, ее тоже. Лена встревоженно садится возле колен.
– Тебе плохо?
– Не знаю… Нет.
Его взгляд в стену уперся, затем кружится по комнате, как мотылек.
– Ты весь бледный. Успокойся.
Она кладет свою руку поверх его ладони.
– Надо успокоиться. Надо подумать.
Бормочет Роман.
– Да успокойся же, ну! Все хорошо. Нас не найдут.
– Я спокоен.
Просто Вера-Вер-Вера, а что, если с ней?
– Нет, тебе надо что-то… что-то… так… так… сейчас.
Лена шарится в разинутой пасти рюкзака, кинутого возле кровати. Из него доносится шелест алюминия, свернутой бумаги, лязг.
– На вот, выпей.
Лена тянет таблетку.
– И эту тоже.
И еще таблетку. И еще одну. И еще. Еще.
– Что это?
– Не важно. Тебе станет хорошо. Не могу смотреть, как ты изводишься.
Таблетки у него в ладони. Роман неподвижно-тревожен.
– А, да, точно! Вот, на, запей.
Бутылка с водой во второй. Роман повинуется. Глаза Лены ожидающе-нежно-надежно вглядываются. Взгляд Романа ловит ее лицо. Зарёванна, красная, опухло все, туш потекла и смешалась с…
– У тебя кровь.
– Где?
– Везде. Все лицо.
Засохла. Она вспоминает. Щупает пальцами незнакомые прежде, такие “неожиданно ее” припухнутые неровности лица. Водит подушечками пальцев по коже. Засохшая кровь.
– Зачем ты пошла к нему? Зачем сделала это?
– Не знаю.
Вранье. Роман знает. Она знает, что он знает это. В этом вся игра.
– Ты сумасшедшая.
Неожиданно на ее порванных, припугнутых губах возникает нежная, наивная, отчаянная улыбка. Улыбочка-ребенок, который понимает, какую глупость совершил, но знает, что совершил бы ошибку еще, совершал б вновь и вновь, вновь и вновь, все в надежде на какой-нибудь другой исход, так как иного выхода для него нет. Эйнштейн сказал бы, что… Эйнштейн сказал бы, а она, глядя в глаза, смеется так, что у Романа накрапывают слезы.
– Сейчас я… Ты тут посиди. Я сейчас. Ненадолго.
И правда недолго. В руке почти бычок. Бычок? Вот что такое бычок? А, это молодой бык.
Затяг. Еще один. Еще один затяг. Скурил.
– А есть еще?
– Ну есть, но..
– Дай, пожалуйста, еще.
– Ну ок, хорошо.
Лена роется, рыщет. Глаза – обугленный метал, раскалены, кровоточат. Как красный, выпитый бокал, они хотят еще напиться, чтобы было чем пролиться на кровать.
– Вот, смотри, но только это не трава.
– Да по хер. Дай сюда. И зажигалку.
Огонь палит бумагу, дым ворчит, летит куда-то. Стены. В потолок летит и бьется о него, о стены гроба. Затяг. Еще одна затяжка. Легким тяжело, на сердце мягко. Будет мягче. Вот еще одна затяжка. Режет горло странный дым. В нем слишком вязко, все увязло. Утопают безнадежно все «пришло», «ушло» и «можно». Светом тает уголек, пожирая кислород. Вот затяжка, и еще одна. А в голове тревога и туман.
– Может, все-таки не будешь? Дай-ка мне!
– Нет-нет, я буду. Само то!
Углем полнится дурман. Всюду здесь притон, обман. Я покурю еще немного, станет все не так уж плохо. Темные тона, приливы и отливы дна. И лампочка засела, угнездилась наверху, заполняя дымом света комнатную тьму. Она стоит и смотрит, выжидая. Чего ждать? Она не знает. Вот затяжка. И еще одна. И тухнет пламя, догорая, как надгробная свеча. Было мало, стало слишком много. На душе мне было тяжело, а стало вмиг легко и больно. Жестом пламенным бычок в оконце. Блять. Промазал. Сознание размякло и осталось лишь на донце. Плохо.
– Дай воды. Во рту все пересохло.
Почему-то все в груди застряло и скребет истомно. Мягко, плавно, сильно, больно. Падаю. Где руки, что простерты снова? Нет руки?
– Ну на вот, пей воды.
– Спасибо.
Мне так все на этом свете мило. Вот же гнида! Ну зачем? Да, в общем, я… Короче. Надо спать. Лечь, укутаться, на правый бок. А со всем, что есть и будет, разберется Бог. Хотя, какой такой, блин, нахер? Сейчас не разобрать: где левый, а где правый. Нет. У стенки лучше. К ней прижмусь. Прижмусь, а там, быть может, и покинет грусть. Она. Она. Она. Да где же, ну? Я запутался лишь больше с тех самых пор, как я ищу.
– Ты там чего? Скажи мне, все нормально?
– Я не знаю. Как-то грустно и печально.
– Оно понятно.
– Я, наверно, спать.
– Ну ладно.
Есть лишь маленькая горсть причин вставать и целый мир причин устать. Да где же одеяло? Может быть, оно, как я, устало? Ноги подевались в пустоту. И дышат кровью безнадежные «да ну!» Она пропала, испарилась. Что с ней? Где она? Да вот же, снизу! Где? Не вижу? Испарилась, как слюна.
– А где вода?
– Ну вот бутылка на кровати.
– На кровати? На какой из них? И, кстати… Слушай… Дай, пожалуйста. Я не могу понять, где верх, где низ.