Море, долбаный интершум. Воды так много, капли такие тяжёлые и частые, что сливаются в один поток, под которым немеет кожа. Чайка — смешно. Откуда она кричит? Он сжимает мою руку, как будто я ускользну, а я хмурю лицо, как будто боюсь, что капли смоют черты. Или выбьют. Мы такие беззащитные. У меня эрекция. Как тупо. Вода всё прибывает, затекает под камни, вымывая песок. Что будет дальше? Берег сорвётся, и нас утащит в море? Я успею. Море ощетинилось, словно миллионы рыб лупят плавниками, пеня молочную поверхность.
Дождь на распухших губах — сахар.
Поворачиваю голову, чтобы взглянуть на него — удостовериться, что он здесь.
— Море спокойное. Нам ничего не грозит. У меня эрекция, — говорю я, словно передаю сводку погоды. — Слышишь эту чайку? Спряталась под скалой. Я люблю тебя. Дождь тёплый, теплее, чем в детстве. Тсс. Камни не движутся, тебе кажется, это песок намок, а ты слишком тяжёлый — как всегда. Море белое от пены. Только не открывай глаза, чувствуешь, как бьёт по векам — я даже не могу взглянуть в небо. Я едва его вижу, море — сейчас это просто белая полоса. Открой рот, попробуй — сладкий, я никогда не понимал, почему…
Насмотревшись на него, с высунутым языком, поворачиваю голову, чтобы увидеть белую полосу — совсем близко. Чёрт!
Переворачиваюсь, накрывая его собой, когда тяжёлая свирепая волна падает на спину, грозя проломить череп.
— Я держу тебя… Держу… — но камни подмыло так, что нас уносит вместе с отливом. Мне приходится упереть колено, чтобы оставить нас на берегу. Когда вода уходит, он отнимает руки от лица и отворачивается, сплёвывая воду.
— Такого откровения ты хотел, — встряхнув головой, спрашиваю я.
— Это было… — Он ошарашенно пятится в потолок. Что ж, его можно понять. — Невероятно.
— Серьёзно? Невероятно — именно то слово? Это было безумием, — констатирую я, лёжа на нем и вовсе не собираясь вставать.
— У меня вода в ушах, — говорит он, пытаясь крутить головой, но я обхватываю его лицо.
— Нет там никакой воды. Не думай, что я не различаю реальность.
— Ну, говори за себя, а у меня точно что-то в ушах. И царапина на шее.
— Извини. И я не хотел тебя пугать, разве что самую малость.
— Я не знаю, что сказать.
— Поразительно. Грег Лестрейд и не знает, что сказать. Я запомню эту минуту. Ты орал, как будто тебя лишили лучшей игрушки, а теперь не знаешь, что сказать?
— Я, я предполагал что угодно, но это… Ты грёбаный гений. Почему ты… Не знаю, не пишешь картины, музыку… Невероятно, как ты вообще живёшь… Господи, я люблю тебя, — выдыхает он, обнимая, совсем как я, спасая его от волны. Стискивая плечи, грозя сломать ключицы.
— Я не гений. Не бывает гениев, бывают люди, а гений — всего лишь слово, которое продаётся.
— Хорошо, негений. Это, чёрт возьми, самое охренительное свидание, и ты — самое охренительное существо во Вселенной. Ты не человек, точно тебе говорю. С Марса ты или откуда — не знаю, но хрена с два ты улетишь обратно.
Он выпускает меня, и теперь я могу засмеяться:
— Что ж, раз уж свидание удалось, давай посмотрим, как можно продолжить…
========== True Faith ==========
Отцу нравится повторять, что мама — идеальная женщина. С годами эта фраза прекратила быть милой и стала чем-то вроде дежурной хохмы, приевшейся и не вызывающей ничего, кроме почтительной тишины. В нашем с мамой случае — язвительного и полного скепсиса молчания. Стремление к идеалу, мы знаем, — полная чушь.
Это если опустить очевидные банальности вроде того что каждый год отдаляет нас от идеалов ну просто во всех смыслах. Годы летят, идеалы покрываются трещинами… А ужасней всего однажды проснуться и понять, что ты не то что не веришь в идеалы — ты веришь во все, кроме них. Сначала ты споришь с Шопенгауэром, потом начинаешь сомневаться, потом нехотя соглашаешься… А потом ты сам — Шопенгауэр.
Естественный процесс.
Он любит это слово — идеально. Идеальная охота, идеальная работа, даже кресло у него идеальное. Окружает себя идеальными вещами и живет в свое удовольствие. Настолько довольный, до тошноты.
Однажды я спросил, что же в его понятии «идеально». Наверное, надеялся на ту самую отцовскую мудрость: хотя мама и называла его диванным философом, слово «философ» все же внушало определенные надежды. Так что я сел и стал ждать наставлений на путь истинный.
Он хрустнул пальцами, потянулся, и, сложив руки на груди, вперил в меня взгляд — недоверчивый, словно мы были не дома, а на допросе в тоннелях Воксхолла. Я никогда не говорил по душам, так что он, кажется, приготовился к пыткам раскаленным паяльником.
Я повторил вопрос.
— Ты удивляешь меня, Майкрофт, я думал, ты умный мальчик.
— Начинается, — оскорбился я. Меня всегда раздражали комментарии по поводу моего интеллекта, так как особой смысловой нагрузки они не несут. «Я знаю, что ничего не знаю» и всё такое. — Так просвети меня, недалекого.
Он откинулся на спинку, понял, что увильнуть не удастся, и взглянул, как мне показалось, с обидой. Мы с мамой действуем на него одинаково. Как неизбежность его персональной небесной кары.
— Идеально, мальчик мой… Послушай, Майкрофт, я что-то не в настроении…
— Паап!