Каждый, шлепая, гундосил свое, кровожадное, норовя поочередно вмазать «центровому» – закоченевшему Юрборисычу. Тоненько и несчастно взмыкивал тот на каждый «вмаз». Изощрялся хоровод по-всякому: и шалобаном по темени, и журнальной толстой трубкой по распухшему уху, и вафельным жгутом полотенца по рельефным ребрам.
Взвыла в голос Анка от жути этой картины, породив тут же ответное верещанье в недрах пульта:
– Сволочи! Антисемиты! Уголовно-бандитское деяние творится, граждане! Куда Наркомздрав смотрит, где, черт возьми, санитары?! Ай-яй, дитя мое, прискорбно переключам-с! И не-мед-лен-но!
Смазалась и выщелкнула с экрана психушная абракадабра, сменившись переливчато-скучной гладью.
Мало-помалу стала сгущаться на глади иная картина.
За длинным, стерильно-скобленым столом в ветеринарной заимке Фельзера проявились двое: тетка Маша, жена мамкиного брата Прохорова с Кавказа, да сынок ее Василек, хлебнувший вдосталь голодной безотцовщины.
Распахнулась дверь, а в ней мамка Анюты, захлюстанная дождем. От промокшего ватника пар валит. Едва волоча ноги, потащилась к лавке с сумкой, рухнула на желанную: девять верст хлюпала мокрым лесом, по грязюке, доставляя родичам прикорм.
Отдышавшись, молча выложила на стол каравай хлеба, кус сала, вареные картохи.
Глядя на жадно жующего Василька, у коего желваки на синюшных скулах вот-вот кожу порвут, на иконно-глазастую худобу тетки Маши, истово сметающую крошки со стола в ладонь, содрогнулась Анюта от горя-горемычного, пялившегося на нее с экрана, от жалости к себе, увязшей по уши в этой посконной нищете, без надежды вылезти из нее.
– Дитя наше, таки понял я, больше не хочет всего этого? – с догадливой вкрадчивостью высочился из пульта голос и ввинтился в мозги Анке.
Молча, ненавистно мотала головой Анка: не хочет, до волчьего воя не желает больше!
– Очаровательно, малыш. Тогда мы, сориентировавшись умненько post faktum, найдем общий язык.
– В два – перерыв. Ждем тебя в гримуборной на втором этаже. Выйди и войди. О вы-ы-ы-ы-ыйди, Нисэт-т-та, ко мне на-а-а балкон! – трепетным фальцетом опростался пульт.
Щелкнул и отключился.
Они вдвоем: Крупный с Мелким гоняли Анку нещадно в экстремально-вокальном режиме. Гонял Арнольд (Мелкий). Крупный величаво покоился в кресле рядом, во всем согласный и отрешенно-задумчивый. Он был недосягаемо неотразим, этот роскошный объект для всеобщего обожания, и уверенность в этом обожании сочилась из каждой его аполлонистой поры.
Выколачивая песенные обрывки из фортепьянных клавиш в диапазоне трех октав, Мелкий священнодействовал по неведомой Анке изуверской программе, хищно дегустируя Анкины визги и шаляпинского низа хрипы.
Она старалась, сочась обильным, горячим потом.
Мелкий быстренько лепил кусок из песни и хлестал приказом:
– Ну-с, утенок, изобразим!
Понижал либо повышал на два-три тона, требовал:
– Еще! Сработай под Кармен!
Она срабатывала под Кармен и под Джульетту. Под Квазимодо. Под кошку на крыше. И под беременную ворону. Под пьяного мужика и консервную банку.
Мелкий умел слушать. Он закатывал глаза и ахал, когда нравилось, рычал и стонал, когда не выходило. Он гнал Анку к одному ему ведомой цели, как лосиху в загон, не жалея, ломая ей глотку.
Анка пошла вразнос. Она заживо кипела в собственном соку, экстаз сотрясал ее,
Почтительно пискнули часы на запястье у Арнольда-Мелкого. Бледный до синевы, он откинулся в кресло, дважды дрыгнул сияющим мокасином.
– Сядьте дитя мое, Анна Юрьевна, – тихо и вибрирующе обволок он жертву странным голосом ниоткуда, поскольку сомкнуты были его губы, а ресницы опущены.
– Я взвесил наши возможности и пытался подсчитать наши дивиденды, мадам Фельзер. Но даже с моей фантазией я затруднился в подсчете последнего. Вы понимаете за что речь?
Анка гулко сглотнула пересохшим горлом и дважды кивнула: карусельно кружилась голова.
– Прочертим пунктиром вашу карьеру, мадам. Для начала – город, музучилище. Отдельная комната в общежитии, в центре, сорок рэ стипендия, не считая скромных, но ре-гу-лярных подарков от филармонии.
В училище – жестокий режим. Нотная грамота, гаммы, арпеджио, вокализы и ни-ка-ких целомудренных, а тем более пошлых смычек на стороне.
За этим особо проследит Алексис. Алексис, ты ведь возьмешь на себя обуздание бунта плоти нашей чувственной птичницы?
Крупный склонил породистую голову и плотоядно плямкнул.