Эти земли богаты черноземом и ждут вас. Изъявившие желание уехать будут наделены ссудой, семенами и лошадьми. Они освободят общинные пашни, которые достанутся только общине! Я повторяю: освободившиеся наделы останутся в общинном пользовании.
Вспухал изумленный, стонущий гул. Смахнув горячий пот с лица, раздувая жилы на шее, выкрикнул Кривошеин:
– Братцы! Все сказанное – истина! Мы подготовили такой Закон, которого веками ждала крестьянская община! Государь ознакомился с ним и одобрил, дело – за малой доработкой.
И вновь озвучился Столыпин, меча в толпу шлифованные, увестые слова:
– Значит, мы с вами заняты мирными, угодными Богу делами. Но чем занят этот человек, принявший, как хамельон, ваше обличье? Он не Фаддей Силыч. Он имеет такое же паразитическое и ядовитое для империи свойство, как солитер для коровы.
Это Борис Розенблюм, фарисей и лицедей, по сути, акте-ришко, исключенный из Саратовского университета за смутьянство и подстрекательство к свержению государя императора. Мне докладывал его дело начальник жандармерии.
Его отец – почтенный, работящий иудей – коновал, врачеватель крестьянских коров и лошадей. Он копил по грошу каторжным трудом, чтобы его сын стал ученым человеком.
Но сын трижды предал. Он предал родителей, ибо исключен из университета и пустил прахом их гроши и доброе имя. Являясь подданным Российской империи, он предал государя императора, подстрекая народ к его свержению. Наконец, он предал вас. Теперь я должен взыскать за погром усадьбы и направить к вам в Старую Барду войска генерал-адъютанта Сахарова. Сахаров послан в Саратов государем для усмирения бунтов и живет у меня дома. Вы этого хотели?
Впитываясь, упали последние слова в набрякшую страхом, оцепенелую толпу. В самом центре ее, в первом ряду, шаркнул зипун. Глухо стукнула кость о землю: всклоченный, мазанный сажей мужик с оторванным рукавом бухнулся на колени. За ним – сосед. Первый ряд укорачивался коленопреклоненно. За ним валились остальные, роняя головы, втыкаясь скрюченными пальцами в истоптанный, изорванный земной прах. Загудели покаянно голоса, набирая надрывную силу:
– Смилуйся, батюшко Петр Аркадьевич…
– Век Бога молить станем!
– Обмишулились, Ваше сиятельство…
– Послушались, дурни, этого ирода!
– Прохоров…
– Василь Василич, иде ты там? Заступи-и-и-сь…
Крепнул всполошенный зов:
– Староста, Прохоров! Василь Василич, голуба ты наш, обчество просит Христом Богом!
Угрюмо, исподлобья зыркая, пробирался вперед староста, наступая на полы зипунов, на ноги, топча, отшвыривая уроненные малахаи. Выбрался, встал вполоборота, уронил первое, набрякшее едучим гневом слово:
– Бар-раны!
– Не лайся, Василич, чаво таперя…
– Старосту припомнили, когда жареный петух в зад клюнул!
– Само-собой, – гудело униженно в толпе, – заступись, Христом Богом молим!
– А вы Христа вспомнили, когда за этой гнидой поволоклись?! Я ли вас не отваживал, я ли не вразумлял: иуда явился, совратитель с сатанинским зубом на беду подбивает!
– Знамо дело, обосрались, Василич. Мы яво таперь, дай волю, в клочья, смутьяна!
– Тапе-е-е-ерь! – яро передразнил староста. – Таперь ответ держать надобно, портки сымать под розги, да котомки на каторгу собирать: войска на вас, ухарей засратых, посланы!
Взвыла исступленно толпа, стонуще вымаливая:
– Заступи-сь… не погуби, батюшко губярнатор… будь он проклят, жид пархатый! Василич! Токмо тебя таперь слухать будем, заступи-и-и-сь…
Прохоров скрипнул зубами, повернулся к Столыпину. Опустился на колени:
– Ваша милость!
Столыпин шагнул к старосте, уцепил под локоть, подернул вверх:
– Встань, голубчик.
Заглядывая в глаза, вполголоса, с жадным вниманием спросил:
– Писал губернатору? Ты и есть Прохоров из Старой Барды?
– Он самый, Ваше сиятельство, – заражаясь непонятным высочайшим вниманием, так же снизил голос Прохоров.
– Василий, сын Васильев?
– Точно так, батюшко.
Всеочищающее пламя разгоралось в голове Столыпина. В нем оплавлялось окружающее бытие: пожар и чернота бревен, стон жеребца, рабская мольба толпы – все мельчало, размазывалось тугим вихрем, уносящим губернаторское «я» вспять, в глубь веков.
Бег оборвался. Бесплотно и уютно завис он в слепящем зное над длинным изумрудным извивом смоковниц, оливков, лелеющих под листвяной прохладой текучий хрусталь воды.
На берегу ее собрались расходиться двое. Один из них, коленопреклоненный Прохор, сын Василевса из Галлилеи, раб Каринфы, целуя длань стоящего и плача, высказывал неистовый обет:
– Я понял твой урок. Сегодня ночью я выточу, сколько смогу, таких же рассевков и стану раздавать их всем, кто льет и пот, и слезы на пашнях. Пусть застрянет в моей глотке кусок, когда соседа гложет голод!
Он видел, как расходились эти двое, как вышвырнуло в зной из зелени взъерошенный ком вороньих перьев, который прочертил длиннейшую дугу и брякнулся растрепанно на куст.
Меж тем слепящее светило склонялось к закату.