— Да. Морально, так сказать. Бауэр меня обманул. Он решил устроить мощную рекламную акцию, расширить издательство, выпустить серию классиков — Мёрике, Гёте, Рильке, Стефана Георге, в первую очередь, конечно, Гёльдерлина, ну и меня... И ничего из того, что обещал, не выпустил.
— Но он же напечатал Отто Бамбуса, — замечаю я.
Хунгерман машет рукой.
— Бамбус — между нами говоря! — жалкий халтурщик и подражатель. Так что мне это было только во вред. Знаешь, сколько экземпляров моего сборника Бауэр продал? Всего пятьсот!..
Я знаю от Бауэра, что общий тираж сборника — двести пятьдесят экземпляров, а продано двадцать восемь, девятнадцать из которых тайно купил сам Хунгерман. И не Бауэр «заставил» его напечатать сборник, а он — Бауэра. Будучи учителем немецкого языка в гимназии, он прибегнул к шантажу и пригрозил Бауэру, что если тот откажется, он порекомендует руководству гимназии другого книгоиздателя.
— Ты будешь работать в Берлине, в столичной газете... — продолжает Хунгерман. — Не забывай, что самое ценное в нашем литературном цеху — это товарищество!
— Не забуду.
Хунгерман достает из кармана книжечку своих стихов.
— Вот, держи. С дарственной надписью. Напиши что-нибудь об этой книжонке в Берлине и пришли мне два экземпляра. А я за это буду хранить тебе верность здесь, в Верденбрюке. А если найдешь там хорошего издателя — я готовлю к публикации второй том.
— Заметано.
— Я знал, что на тебя можно положиться. — Хунгерман торжественно трясет мою руку. — А ты сам не собираешься что-нибудь напечатать?
— Нет. Я бросил писать.
— Что?
— Решил подождать, — отвечаю я. — Хочу сначала осмотреться в мире.
— Очень мудрое решение! — внушительно заявляет Хунгерман. — Не мешало бы и другим литераторам перестать портить бумагу своей незрелой писаниной и путаться под ногами у мастеров!
Он обводит суровым взором собратьев по перу. Я жду, что он весело подмигнет мне, но он — сама серьезность. Я стал для него объектом коммерческого интереса, и юмор тут же покинул его.
— Не говори другим про наш разговор! — наказывает он мне в заключение.
— Не скажу, — отвечаю я, видя, как ко мне уже подбирается Отто Бамбус.
Через час в кармане у меня лежат «Голоса тишины» Бамбуса с лестной дарственной надписью, его же напечатанные на пишущей машинке экзотические сонеты «Тигрица», которые я должен пристроить в Берлине; от Зоммерфельда[43] мне досталась рукопись его «Книги о смерти», написанной свободными ритмами; еще с дюжину творений в машинописном виде мне всучили другие члены клуба; от Эдуарда я получил поэму «Песнь на смерть друга», сто восемьдесят шесть строк, посвященных Валентину, боевому товарищу, соратнику и человеку. Эдуард работает быстро.
Всё вдруг мгновенно стало таким далеким. Как инфляция, умершая две недели назад. Или детство, которое задушили, сунув в солдатский мундир. Как Изабелла...
Я смотрю на лица членов клуба и никак не могу понять, кто они — дети, еще не утратившие способность удивляться перед лицом хаоса или чуда, или уже трезвые, бескрылые сектанты? Есть ли в них еще что-то от восторженно-испуганного лика Изабеллы, или это всего лишь имитаторы и болтливые, тщеславные носители грошового таланта, атрибута любой молодости, угасание которого они высокопарно и завистливо воспевают, вместо того чтобы молча смотреть на него и попытаться спасти хотя бы крохотную искру этого дара, перенеся ее в свою жизнь?
— Друзья мои! — говорю я. — Я прекращаю свое членство в клубе.
Все поворачиваются в мою сторону.
— Это исключено! — заявляет Хунгерман. — Ты будешь нашим берлинским членом-корреспондентом.
— Я прекращаю свое членство, — повторяю я.
Поэты молча смотря на меня. Я ошибаюсь, или в их глазах действительно написан страх перед открытием?
— Ты серьезно? — спрашивает Хунгерман.
— Серьезно.
— Хорошо. Мы принимаем твою отставку и избираем тебя почетным членом клуба.
Хунгерман озирается по сторонам. Ему отвечают бурными аплодисментами. Лица расслабляются.
— Единогласно! — объявляет творец «Казановы».
— Спасибо, — отвечаю я. — Я польщен. Но не могу принять ваше предложение. Это все равно что превратиться в свой собственный памятник. А я не хочу отправляться в мир почетным членом чего бы то ни было. Даже нашего родного заведения на Банштрассе.
— Неудачное сравнение, — обиженно замечает Зоммерфельд, поэт смерти.
— Простим ему эту маленькую причуду! — говорит Хунгерман. — Кем же ты хочешь отправиться в мир?
Я смеюсь.
— Маленькой искрой жизни, которая пытается не погаснуть.
— О господи! — говорит Бамбус. — Кажется, что-то подобное писал еще Еврипид?
— Вполне возможно, Отто. Значит, в этом действительно что-то есть. Но я не собираюсь писать об этой искре — я попытаюсь
— Еврипид ничего подобного не писал, — говорит учитель гимназии Хунгерман, злорадно-укоризненно глядя на деревенского учителя Бамбуса. — Значит, ты хочешь... — продолжает он, обращаясь ко мне.
— Вчера вечером я разжег костер, — отвечаю я. — Он так хорошо горел! Вы же знаете старое походное правило: как можно меньше багажа.
Они усердно кивают. Мне вдруг становится ясно: они уже не помнят это правило.