— Я даже не знаю, хватит ли нам наличности на сегодняшний вечер. Когда я вчера ходил за хруста́ми, я ошибся с курсом: я думал, это и есть утренний курс. А когда в двенадцать вышел новый — было уже поздно; по воскресеньям банк закрывается в обед.
— Зато сегодня ничего не изменилось.
— Кроме цен в «Красной мельнице», сын мой. Они там по воскресеньям опережают курс на два дня. Одному Богу известно, сколько у них сегодня вечером будет стоить бутылка вина.
— Бог этого тоже не знает, — отвечаю я. — Сам хозяин еще не в курсе. Он устанавливает цены вечером, когда включает свет. Почему Ризенфельд не любит искусство, живопись, музыку или литературу? Это обошлось бы нам гораздо дешевле. Билет в музей все еще стоит двести пятьдесят марок. Мы могли бы часами показывать ему картины или гипсовые головы. Или, например, музыка — сегодня в церкви Святой Катарины концерт органной музыки.
Георг корчится от смеха.
— Ну хорошо, — говорю я. — Это, конечно, трудно себе представить — Ризенфельд слушает органную музыку; но почему он не любит хотя бы оперетту или легкую музыку? Мы могли бы сводить его в театр — всё дешевле, чем этот чертов ночной клуб!
— А вот и он, легок на помине, — говорит Георг. — Спроси его самого.
Мы открываем дверь. Ризенфельд поднимается по лестнице как воздушный шар. Очарование раннего весеннего вечера на него явно не действует; это видно невооруженным глазом. Мы приветствуем его с фальшивым приятельским радушием. Ризенфельд чувствует это и, угрюмо покосившись на нас, падает в кресло.
— Можете не утруждать себя своими галантерейными любезностями, — бурчит он в мою сторону.
— Я и сам хотел воздержаться от этого, — отвечаю я. — Но мне трудно побороть привычку. То, что вы называете «галантерейными любезностями», обычно считается хорошими манерами.
Ризенфельд сердито ухмыляется.
— Хорошими манерами сегодня ничего не добьешься...
— А чем же можно добиться? — спрашиваю я, чтобы разговорить его.
— Железными локтями и резиновой совестью.
— Но господин Ризенфельд, — мягко возражает Георг. — У вас ведь у самого прекрасные манеры! Может быть, не самые лучшие в буржуазном смысле, но уж элегантности вам не занимать...
— Да что вы говорите! — язвительно откликается Ризенфельд, явно польщенный. — Боюсь, что вы ошибаетесь!
— У него манеры разбойника с большой дороги, — заявляю я, прекрасно зная, чего именно от меня ждет Георг. Мы разыгрываем этот спектакль без репетиции, безошибочно импровизируя на ходу. — Вернее, пирата. К сожалению, он немало преуспел в этом амплуа.
При слове «разбойник» Ризенфельд слегка вздрогнул; это было почти прямое попадание. «Пират» примирил его с моей критикой. Именно этого я и добивался. Георг достает из ящика с фарфоровыми ангелами бутылку водки и наливает.
— За что выпьем? — спрашивает он.
Обычно пьют за здоровье и за успех в коммерции. В нашей компании с этим тостом дело обстоит несколько сложнее. Ризенфельд — тонкая натура — считает, что в похоронном бизнесе это не только парадокс, но еще и желание, чтобы умирало как можно больше народа. С таким же успехом можно было бы пить за холеру или за войну. Поэтому формулировать тосты мы предоставляем ему.
Он искоса смотрит на нас с рюмкой в руке, но не спешит с ответом. Наконец, выдержав паузу, он произносит в полутьму:
— Что такое, в сущности, время?
Георг удивленно опускает рюмку.
— Соль жизни, — отвечаю я невозмутимо.
Меня этот старый мошенник не купит на свои трюки. Я как-никак член Верденбрюкского поэтического клуба; нас не испугаешь «великими вопросами».
Ризенфельд пропускает мимо ушей мою реплику.
— Ваше мнение, господин Кролль? — спрашивает он.
— Я человек простой, — отвечает Георг. — Прозит!
— Время, — не отстает от него Ризенфельд, — это непрерывное течение — не наше жалкое время, а
Теперь уже я опускаю рюмку.
— Я думаю, нам лучше включить свет, — говорю я. — Что вы сегодня ели на ужин, господин Ризенфельд?
— Заткнитесь и сидите тихо, когда разговаривают взрослые! — отвечает Ризенфельд, и я понимаю, что на секунду утратил бдительность.
Он, оказывается, не собирался запудрить нам мозги — он говорит что думает. Кто знает, что с ним за целый день могло произойти! Я бы ответил ему, что время — важный фактор в манипуляции с векселем, который он должен подписать, но предпочитаю молча выпить свою водку.
— Мне пятьдесят шесть лет, — говорит Ризенфельд. — Но я так хорошо помню себя двадцатилетним, как будто это было вчера. Куда подевались эти тридцать шесть лет? Что с нами происходит? Просыпаешься в один прекрасный момент — и видишь, что ты уже старик. А вы что скажете по этому поводу, господин Кролль?
— То же самое, — кротко отвечает Георг. — Мне сорок, а чувствую я себя на все шестьдесят. Но у меня это из-за войны.
Он лжет, чтобы угодить Ризенфельду.
— А у меня все наоборот, — вношу и я свою лепту. — И тоже из-за войны. Когда я туда попал, мне было семнадцать. Сейчас мне двадцать пять, а я все еще чувствую себя на семнадцать. И на семьдесят. У меня украли мою молодость в окопах.