Я слушаю его беседу с Вернике. У меня вдруг пропадает аппетит, я встаю и подхожу к окну. За колеблющимися черными кронами выросла огромная темно-серая стена с бледными краями. Я застывшим взглядом смотрю в эту зловещую тьму. Все за окном стало вдруг чужим; привычный образ парка вытолкнула, выбросила, как пустую стреляную гильзу, другая, дикая картина.
В ушах у меня звучит крик: «Где мое лицо? Мое первое лицо? Которое было еще до всех зеркал?» Да, где наше самое первое лицо? — думаю я. — Праландшафт, ставший ландшафтом, доступным нашим чувствам, парком, лесом, домом, человеком? Где лицо Бодендика, бывшее до того, как стало Бодендиком, лицо Вернике, существовавшее до того, как получило это имя? Помним ли мы еще хоть что-нибудь обо всем этом? Или мы окончательно запутались в сети понятий и слов, логики и обманчивого разума, а за всем этим пылают одинокие праогни, к которым у нас больше нет доступа, потому что мы превратили их в пользу и тепло, в кухонные газовые горелки и отопление, в дешевые фокусы и определенность, в гражданство и стены, в турецкую баню для обливающихся по́том философии и прочих наук? Где они? Все еще где-то там, по ту сторону жизни и смерти, недостижимые, недоступные и чистые, как были когда-то, прежде чем стать для нас жизнью и смертью? И, возможно, близкие лишь для тех, кто заперт здесь, в комнатах с зарешеченными окнами, и бродит, как лунатик, глядя в пустоту широко раскрытыми глазами и нутром чувствуя грозу задолго до ее приближения? Где проходит граница между хаосом и порядком, и кто может пересечь ее и вернуться назад, а вернувшись, сохранить память об увиденном? Может быть, одно исключает другое и стирает все воспоминания о нем? Кто из нас болен, отмечен печатью отверженности и изгнания — мы с нашими границами, с нашим разумом, с нашей упорядоченной картиной мира, или те, в которых бушует хаос и которые беззащитны перед безграничностью, как комнаты без дверей и без крыш, дома с тремя стенами, в которые бьют молнии, дуют ветры и льют дожди, в то время как мы гордо расхаживаем взад-вперед в своих закрытых со всех сторон квартирах, думая, что мы умнее других, потому что спаслись от хаоса? Но что такое хаос? И что такое порядок? И кому досталось в удел то или другое? И почему? И кому вообще дано спастись?
Бледная зарница вспыхивает над парком, и через какое-то время ей отвечает слабый глухой рокот. Наша комната, словно залитая светом каюта, плывет сквозь ночь, которая становится все более зловещей, — словно где-то гремят оковами пленные великаны, грозя сорваться с цепи и уничтожить племя карликов, сумевших на время покорить их. Ярко освещенная каюта во мраке, книги и три упорядоченных ума в доме, где, точно в пчелиных сотах, заперта многоликая жуть, мерцающая в расстроенных мозгах болотными огнями! А что если сейчас вдруг во все эти несчастные головы одновременно ударит молния и пронзит их светом познания и объединит их в едином мятеже, и они взломают замки и запоры и хлынут серой волной по лестнице, окружат освещенную каюту и решительно, твердым духом, сметут ее за борт, в штормовую ночь, в грозную безымянную бесконечность, взирающую сквозь эту ночь?
Я поворачиваюсь. Столп веры и столп науки сидят под лампой, осеняющей их своим светом. Для них мир — не подспудная тревога и страх, не рокот, рождающийся в неведомых недрах, не зарницы в ледяных просторах эфира; это мужи веры и науки, вооруженные отвесами и лотами, весами и мерками — каждый своими, но это их не смущает, они уверены в себе, у них есть имена и названия, которые они, как этикетки, могут наклеивать на любые предметы и явления; они хорошо спят, у них есть цель, и этого им достаточно, и даже леденящий душу страх, черный занавес перед самоубийством, покорно занимает отведенное ему место в их жизни; ему дали имя, его классифицировали и тем самым обезопасили. Убивает лишь безымянное или то, что взломало, разрушило свое имя.
— Уже сверкает, — говорю я.
Доктор поднимает голову.
— В самом деле.
Он как раз объясняет Бодендику суть шизофрении, болезни Изабеллы. От риторического усердия его темное лицо раскраснелось. Он рассказывает, как больные с таким диагнозом мгновенно, за считанные секунды, перепрыгивают из одной личности в другую и что в прошлом их считали то ясновидцами и святыми, то одержимыми дьяволом и испытывали перед ними суеверный страх. Он разглагольствует о причинах болезни, а мне вдруг приходит в голову: откуда он все это знает и почему называет это болезнью? Может быть, это, наоборот, стоит считать особым даром? Ведь в каждом нормальном человеке живет с десяток личностей. Разница лишь в том, что здоровый их подавляет, а больной выпускает на свободу. И кто из них вообще болен?