— Да, почему? — говорит Вернике. — Я и сам часто себя об этом спрашиваю. Почему оперируют больных, заведомо зная, что операция им не поможет? Продолжим этот перечень «почему»? Он получится очень длинным. Одно из таких «почему» — почему бы вам наконец не заткнуться и не сосредоточиться на своем вине? Почему вы слушаете не ночь, а свои непромытые мозги? Почему разглагольствуете о жизни, вместо того чтобы попытаться ее прочувствовать?
Он встает и потягивается.
— Мне пора на обход, к тяжелым больным. Хотите со мной?
— Да.
— Наденьте белый халат. Я свожу вас в специальное отделение. И вы после этого либо будете долго блевать, либо обретете способность пить вино с чувством глубокой благодарности.
— Пить-то уже нечего: бутылка пуста.
— У меня в комнате есть еще одна. Возможно, она нам понадобится. Знаете, что странно? Что вы в свои двадцать пять лет видели уже столько смерти, страданий и идиотизма и, несмотря на это, не научились ничему другому, как задавать самые глупые вопросы, какие только можно придумать. Но видно, так уж устроен мир: как только нам наконец-то и в самом деле удается чему-то научиться — оказывается, что мы уже слишком стары, чтобы применять это в жизни. Так оно и идет — волна за волной, поколение за поколением. И ни одному не дано хоть чему-нибудь научиться у другого. Пошли!
Мы сидим в кафе «Централь» — Георг, Вилли и я. Мне не хотелось сегодня одному торчать дома. Вернике показал мне отделение больницы, в котором я никогда не был, — для инвалидов войны. С ранениями головы, заживо погребенных в воронках, с тяжелыми психическими расстройствами. Это отделение стоит посреди ласкового летнего вечера, оглашаемого соловьиными трелями, как мрачный блиндаж. Здесь все еще бушует уже почти забытая война. В ушах этих несчастных все еще стоит грохот рвущихся снарядов, глаза, как и пять лет назад, выражают безграничный ужас, штыки то и дело впиваются в мягкие животы, танки размалывают кричащих раненых или расплющивают их, как лягушек; какая-то черная, страшная магия навсегда законсервировала здесь рев битвы, взрывы ручных гранат, треск раскалываемых черепов, вой летящих снарядов, хрипение задыхающихся под тоннами земли в разрушенных блиндажах, и этот ад беззвучно пылает в закрытом корпусе посреди роз и летнего тепла. Раздаются и выполняются безмолвные приказы, окопы и блиндажи, замаскированные под кровати, то и дело оказываются под толщами земли и вновь откапываются; повсюду умирают и убивают, душат и задыхаются, смертоносный газ ползет по позициям, агония и животный страх рвутся из глоток обезумевших тварей в виде воплей или хрипа или плача, а часто просто сотрясают их, забившихся в угол, лицом к стене, прижавшихся к земле, в инстинктивном стремлении слиться с ней...
— Встать!.. — хором рявкают вдруг несколько юных голосов неподалеку от нашего столика.
С десяток посетителей молодцевато вскакивают со своих мест. Оркестр играет «Германия, Германия превыше всего». В четвертый раз за сегодняшний вечер. Причина этого — отнюдь не пламенный патриотизм музыкантов. Или хозяина. Это инициатива горстки буйствующих юнцов, одержимых жаждой значимости. Каждые полчаса кто-нибудь из них подходит к оркестру и заказывает национальный гимн. С таким видом, как будто он идет на смертный бой. Оркестранты не решаются возражать, поэтому вместо увертюры к «Поэту и крестьянину»[20]
звучит «Песнь Германии». С первыми звуками гимна каждый раз со всех сторон раздается: «Встать!» Национальный гимн полагается слушать стоя. Особенно теперь, когда он стал причиной гибели двух миллионов немцев, поражения в войне и инфляции.— Встать! — кричит мне какой-то сопляк, которому в конце войны было, наверное, не больше двенадцати лет.
— Пошел в жопу! — отвечаю я ему. — И не забудь вытереть сопли!
— Большевик! — орет этот щенок, который наверняка даже не знает, что это такое. — Камрады! Тут большевики!
Именно ради этого все и затевалось — устроить дебош. Они заказывают национальный гимн, и каждый раз кто-нибудь из посетителей не встает, потому что не желает участвовать в этом идиотизме. К нашему столику сразу же подскакивает несколько горлопанов и начинают провоцировать скандал. А где-то на заднем плане сидят их кукловоды, отставные офицеры, и чувствуют себя истинными патриотами.
Вокруг нашего столика стоит уже с десяток юнцов.
— Встать! Не то пожалеете!
— А что нам будет? — осведомляется Вилли.
— Сейчас узнаете! Трусы! Предатели! Встать!..
— Отойдите от стола, — спокойно произносит Георг. — Мы уж как-нибудь обойдемся без приказов несовершеннолетних.
Сквозь толпу непрошенных гостей протискивается мужчина лет тридцати.
— Вы что, не уважаете национальный гимн собственной страны?
— Он существует не для того, чтобы его бренчали в кофейнях, провоцируя скандалы, — отвечает Георг. — А теперь оставьте нас в покое и не приставайте со своими глупостями!
— Глупостями?.. Вы называете самые священные чувства немца глупостями?.. Вы за это заплатите! Где вы были во время войны, вы, тыловая крыса?
— В окопах, — отвечает Георг. — К сожалению.
— Это может сказать каждый! Доказательства!