Что она выделывала ногами в этих пимах! Зрителям верилось, что они воистину обладают таким магическим действием, как: «Больные ноги лечат, сами несут тебя по свету, а уж только зазевался, так и начнут выделывать такие кренделя, прямо так и пляшут, так и жгут». И бабы забывали о том, что у них должно быть единственно возможное выражение лица — выражение лица умного человека, вынужденного наблюдать за ненормальным. Они начинали, сами не замечая того, подпевать Степановне. Особо заводные набрасывали на плечи соблазнительно разложенные нами серые и коричневые платки; о белых паутинках я уж и не говорю: их мы раскладывали на красные атласные накидки. Даже недоверчивая Окрущиха долго щупала платок, мяла его, взвешивала на грубых от ухода за домашней животиной руках, но и ее сердце было завоевано трюком, приготовленным для такого случая. Кириха снимала с руки латунное обручальное кольцо, которое ей выточил вместо настоящего мой дядька-токарь. К моменту распродажи кольцо было подготовлено нами: оно сияло так, что казалось более золотым, чем самое золотое из золотых, и Кириха с хитротаинственным выражением лица протаскивала платок через это колечко. Окрущиха доставала узелок с деньгами, до последнего торгуясь со Степановной за каждый рубль: так-таки покупала шаль; при этом, будучи прижимистой, попадала под гипноз Кирихи, впадая в счастливое заблуждение, что она. выгадала в этой покупке, очень выгадала.
А платок и вправду грел еще молодые, но уже вывернутые непосильной работой плечи, лица начинали румяниться от домашней вишневой наливочки. Косынки сдвигались, а потом и вовсе снимались. Разрумянившиеся бабы начинали походить на своих дочерей, им уже верилось, что права эта смешная спекулянтка, которая утверждала, что молодость не зависит от возраста, что все еще впереди. А уж то, что самое лучшее впереди, в этом никто не сомневался в те годы, после войны, когда уже немного залечили раны города наши, сердца человеческие и память людская.
Своим детским чутьем я угадывала какую-то загадку в своей оренбургской бабке. Но, кроме этой тайны, что всегда была рядом с именем Анны Степановны, я понимала: она сама — тайна, загадка, что она отличается от всех женщин, с которыми я когда-либо общалась. Был в ней какой-то шик, и то, что теперь я бы назвала неистребимой женственностью. Была та грациозность, которая никогда до глубокой… опять не могу произнести слова старость, лучше так: до конца ее жизни она не теряла какой-то изысканности… Не потому ли, разгоревшись девичьим румянцем, женщины так старались ей, этой чужачке, показать, что и они еще совсем НИЧЕГО. «А они и были еще ого-го», — как любила говаривать моя бабушка: «А ежели за волосы потрепать, да щеки набить, то еще за девку слепец может принять».
Приближался пик нашего представления, и я, завернутая в бархатную красную штору, выносила на худеньких своих ручонках, держа над головой, гитару, украшенную огромным оранжевым бантом.
— Романс из оперы «Пиковая дама», — завывая, как профессиональная ведущая праздничных концертов, объявила я. После паузы, которую я уже тогда, видимо, умела держать, значительно добавила: «Исполняет на ф-ф-французском языке Кирина Анна».
И Анна начала петь. Мурашки пробегали по телу от ее удивительного голоса. Я уже не помнила о своей особой роли в этом представлении и ловила себя на том, что забываю закрыть рот, словно не только ушами хотелось мне вобрать этот низкий грудной голос. Но мне нечего было стесняться своей неловкости, взрослые женщины замирали и так же по детски забывали закрыть рот и от удивления, и от восхищения, а моя Анна, я в эти минуты почему-то так ее про себя называла, становилась такой красивой, такой чужой, чем-то отгороженной от нас всех, что казалось немыслимым подойти к ней, дотронуться до нее, а уж обнять, уткнуться лицом в ее колени, как это делала обычно я… Нет, к этой богине нельзя было так вот, запросто.
Она окончила петь, бабы какое-то время молчали, потом, чтобы скрыть неловкость от своего потрясения, начали двигаться, кашлять, поправлять платки, а потом Окрущиха, самая недоверчивая и довольно вредная, заявила: «Мы тоже так могем: кумаволапасе, кумводкупье», — совершенно потрясающе повторяя интонацию и прононс незнакомого языка.
— Да, да, да, — подхватили бабоньки. — Это мы умеем.
— Макарлентрэ, — удивила меня моя бабушка, протрассировав так, как это могла сделать лишь истинная француженка.
Тихо перебирая струны гитары, Анна опять начала напевать — теперь она старалась спеть что-нибудь такое, что могли бы подхватить и наши благодарные зрительницы. И песня получилась. Преодолев внутреннее сопротивление, бабы поддались магии мелодии. И уже все вместе наши голоса и души пели и плакали по замерзавшему в степях ямщику, по любви его.