Я всегда плакала, слушая эти песни, а еще я плакала, когда Анна Степановна и бабушка потихоньку от родителей и деда водили меня в церковь. Я боялась строгих глаз Бога, меня потрясала торжественная красота храма, а когда хор, в котором преобладали ломкие, надтреснутые старушечьи голоса, начинал петь, я не могла остановить слез и бабушка, уводя меня из церкви, нарочно строго говорила Анне Степановне: «Сами ненормальные (имея в виду моих молодых родителей) и ребенок нервный, надо отвести к бабке, переляк вылить». Но рука ее нежно держала мою, и не было в ней той строгости, что слышалась в голосе, а только тревога за меня, только любовь. Та любовь, которая так всю жизнь и поддерживала меня, охраняет и теперь, после смерти моей берегини.
А Анна Степановна поцеловала мои пальцы-паутинки и произнесла непонятные мне тогдашней слова: «Какой же испуг? Это душа, ты просто чувствуешь душу свою, а это часто бывает больно».
А вечером того же дня бабушка опять хитростью оставила меня с молитвой «Живые помощи». Она всегда сказывалась плоховидящей, чтобы я переписывала для нее очень крупно ту или иную молитву. Сколько раз она помогла мне — эта Живая помощь.
Обрывки разговоров, которые мне иногда приходилось услышать о Кирихе, еще больше привлекали меня к нашей странной родственнице.
— Николай, надо бы про Шурку обговорить, — осторожно начала после ужина бабушка.
Я бы и не обратила внимания на взрослый разговор, если бы не смиренная вкрадчивость в голосе моей властной и решительной бабушки Марии:
— Пропадет ведь малец, говорят, стал приворовывать…
Дед сумрачно молчал, отхлебывая чай из граненого стакана.
— Был бы отец… — настойчиво продолжала бабушка.
— Письмо что ли получила? — проговорил наконец дед. — Пусть бы не моталась по свету, а за детьми смотрела.
— А на какие такие средства ей за ними «смотреть». Они и жрать иной раз просють, — не отступалась бабушка Мария. — Взял бы ты мальца. Где наших пятеро да Татьянка, там и он бы лишним не был.
— Ты мне кудри-то не завивай, — отрезал дед, — я тебе сказал, что и ей здесь нечего делать, и ты непутевых ее мальцов особо не привечай.
Непутевый появился в доме ночью. Кто-то робко стукнул в окно. Бабушка метнулась к двери и, не спрашивая, сбросила крюк.
— Ой, дитятко, — запричитала она, — что это с тобой? Ты что, подрался с кем-нито?
Непутевый бросился на грудь моей сердобольнице и заплакал, по-детски громко всхлипывая и приговаривая: «Теть Марусь, они меня убьют, все равно убьют…»
Дед долго кашлял, прежде чем выйти из комнаты. Я понимала почему: знала, что он не может выйти, что ему мучительно трудна эта первая минута встречи с племянником.
— Ну что? — грозно спросил он, выйдя в одном исподнем, на босу ногу. — Докаталась твоя матерь… так ее… проглядела дитю.
Шурка метнулся к дяде: «Дядь-Коль, они у меня ворованное прятали, а я не знал; они подкармливали нас… а теперь…»
Шурка был хорош собой. Мне это было приятно. Он, как и мои дядья, вполне годился мне в братья, так как между мной и последним моим дядькой было восемь лет разницы. Родилась я тогда, когда бабке моей было сорок и я даже, за компанию, звала ее мамой.
Из огромных глаз Шурки лились, как мне казалось, такие же синющие, как и его глаза, слезы. Ох, этот Шурка! Уже не раз бабушка пыталась подобраться к дедову сердцу, чтобы уговорить его взять сироту-племянника к себе.
— Деда, — бывало теребила я дедушку, — а где Шуркин отец?
— Помер, — коротко и холодно отвечал дед, который в иные времена был ко мне добр, терпелив и нежен, как ни к кому из своих детей.
— А его на войне убили? — продолжала настаивать я.
— На войне, — отрезал дед и отгораживался от меня своими очками. Это уже было серьезно: он начинал РАБОТАТЬ. Для всех это было свято, никто не смел подойти к нему в эти минуты.
Бабушка привычно засуетилась вокруг плиты, вот уж и запахло съестным. Как всякий подросток, Шурка был вечно голоден, сразу и румянец появился на его грязных щеках, он уже и заулыбался: «Эй, чернявая, — начал он привычно подшучивать надо мной, — че глазищи-то до сих пор не вымыла?» Но мы это уже проходили.
Как-то в один из его приездов он спросил меня, чего это я не отмою свои глаза. Вот, мол, и у него были такие, а вот теперь глянь-кось, какие синенькие. Глаза у него были и правда хороши, как у куклы, которую мне подарил наш сосед, воевавший в Германии. Бабы говаривали, что понавез оттуда столько, что на всю жизнь хватит, вот и мне досталось.
— Да-да, — подначивал Шурка, — мылом-мылом, отмоются, будут как у меня.