За судьбой своих картин я не следил и сейчас не слежу. Вообще не знаю, где находятся 90 процентов картин, которые я продал здесь. В России некоторые сменили десять раз своих хозяев, которых и след простыл. Но у меня уже лет сорок есть тетрадочка, куда я сразу записываю всякую новую сделанную картину и ее покупателя. А сейчас читаю какую-то фамилию и не понимаю, кто это такой. Нахамкин еще знал, куда ушли работы, я — нет. В моей новой книге вообще не указано, из какой коллекции происходит картина, чтобы не было никому обидно. У меня довольно много картин на руках. Западные музеи за ними не рвутся, к тому же я картины не дарю, а предлагаю купить. А купить и подарить — очень разные вещи. Но дарить мне неинтересно, поскольку здесь мое искусство будет не так понятно, как в России. Понимание придет через 100 лет. Говорят, что сейчас искусство международное, но это все чепуха. У англичан существует свое искусство, у французов свое, у немцев тоже. В Латинской Америке свое. Просто получилось так, что всенациональным искусством оказалось американское. Но именно здесь я понял, что принадлежу к русской, славянской ветви искусства. Совсем другая форма листа. И я свой сыновний долг по отношению к России выполнил, пришел на могилку поклониться, шесть огромных картин отдал. Мне приятен факт выставки в Третьяковке, в Русском музее, но, если бы ее не было, я бы тоже не очень переживал. Раньше я был бы в телячьем восторге. Признания хочется в юности — смотрите, кто идет! А потом это желание ослабевает все больше и больше. Потому что ты понимаешь цену такому признанию — какой-то балбес подбежит и скажет: «Может быть, это вы?» Зощенко в таких случаях говорил: «Нет, вы ошиблись». — «Как же, вот фотография!» — «Нет, просто похож».
Кабаков в несколько обидной форме пишет про мою театрализованность, но он не должен меня по-настоящему воспринимать, как и я его. Мы не искусствоведы, мы отдельно действующие художники. Но то, что он, тем не менее, написал, говорит о его проницательности. Я бы о нем ничего не смог написать. Видимо, он очень хороший наблюдатель, достаточно трезвый и очень умный человек. Он очень смешно написал о Шварцмане. О Янкилевском, которому он завидует. Обо мне. Только нас троих он поместил в раздел гениев. В конце книги он пишет: «Попадем ли мы в контекст культуры?» А это вопрос не праздный. Не отрицание искусства, а более тонкий вопрос. Все происходило в ящике с маленькими окошками, который летел в безвоздушном пространстве. Поэтому он и говорит о том, что «в будущее возьмут не всех». Действительно, попадем ли мы в контекст, включая самого Кабакова? Даже если ты и здесь попал в суперстары. Вот прислала мне сестра книгу Успенского «Нравы Растеряевой улицы». Он был знаменитый писатель, но не попадает в контекст большой литературы. А десять стихотворений Северянина со всеми этими ананасами в шампанском не могут быть выкинуты из русской поэзии, хотя все остальное — чушь собачья.
12 мая 2004 — 19 июня 2004, Париж
Михаил Алексеевич Кулаков
Я вырос в Замоскворечье, дом стоял на углу Кадашевки и Полянки — два шага, и я уже в Третьяковке. Мое школьное образование было странным. Я очень любил иконы, ходил в Третьяковку и смотрел все иконы, которые там были. И один раз я беседовал со старушкой, сидевшей там на стуле. Она увидела, что я по нескольку раз прихожу и смотрю, и говорит: «В 30-е годы у нас был очень известный французский писатель, Ромен Роллан, и ему очень Троица понравилась, рублевская. А знаете, почему у него такие прически?» — «Нет!» — «А он ангелов с натуры писал». Мне так понравилось, на всю жизнь запомнил! Третьяковка осталась в печенках, но я ее на время забыл. В 51-м году я окончил десятилетку вместе с Петей Фоменко и, мечтая об Италии, поступил в Институт международных отношений, проучился два года, но потом понял, что быть дипломатом не для меня.