Нет! Акимов просто слегка помогал нам выживать. Он вообще не преподавал, а был директором постановочного факультета. Он же театральный художник и режиссер. И дамочек очень любил — принимая актрису, он говорил: «Поживем — увидим!» И он был большая умница и нам помог как-то выжить. Моральной поддержкой и полной свободой. Когда я поступил к Николаю Павловичу Акимову, то преподавал студентам живопись и рисунок, будучи сам студентом, и за это ничего не требовал. Получал стипендию — я хорошо учился. Но это особый случай, потому что я спасался от Министерства Любви. А главная моя проблема была — будут у меня назавтра макароны или нет и где мне ночевать. В Питере у меня была стипендия, как у студента, — на которую я мог себе позволить купить нитроэмаль и оргалит и еще водки, чтобы напиться. Плюс я в это время начал подрабатывать иллюстрациями, рисовал моих друзей — Соснору, Горбовского. Александра Грина были хорошие иллюстрации того периода. В Питере хорошие люди в то время были в издательствах, которые кривенько-косенько позволяли рисовать, не только под Сталина.
Почему бы нет, Женя вообще был очень своеобразный тип. Он считал себя великим гением, а всех остальных говном. Хотя я не был его учеником, я со своей техникой, но он всех, кто приходил, называл своими учениками. А я писал свое, он свое, и мы просто рядом жили. Он жил на Рубинштейна, а я на Колокольной, которую поэт Глеб Горбовский переделал в Кулакольную. Между нами происходили все время ссоры. Нельзя сказать, что мы были такие банальные друзья. Это не была только творческая конкуренция. И мы практически в одном и том же стиле создавали работы, не влияя друг на друга — мы были друзья-враги. Кроме того, каждое утро мы встречались и соображали на пол-литра. У него была теория, что денег мало, а хочется кайфа, поэтому хорошо выпить водки на голодный желудок утром, сразу действует. И поскольку нам деваться было некуда, в его коммуналке мы встречались по утрам. Приходили Юра Галецкий, Саша Кондратов, какая-то компания. Помню, пришел Глеб Горбовский, всегда под мухой, и мы с Женей ему рассказывали, что живопись должна быть органической, натуральной. Он говорит: «Намажь жопу краской, пукни, вот тебе и органическая живопись». В период Сезанна богема парижская привела в мастерскую осла, дали ему еду, хвост макали в палитру и потом подставили белый холст. Они выставили эту картину и назвали «Утро на Адриатическом море».
На Западе был один художник, который использовал пропеллер. Сам я пользовался компрессором, как Слепян. И сейчас иногда пользуюсь. Когда я снял в 30 километрах от Питера избушку, то писал там большие нитроэмали на оргалите, я называю их «Рождение неба и земли». Поскольку оба мы с Женей писали на горизонтали, то заказали одному плотнику помост, который составлялся из двух частей. И в деревеньке Левашово держали в сарае. На воздухе, лето позволяло — в закрытом помещении писать нитроэмалью было невозможно. И по очереди приезжали, одну неделю Женя ездил, писал на этом помосте, другую я, так договорились. Как-то я предложил Эдику Зеленину: «Поехали со мной, я тебе покажу, как работаю». Хотя он совсем в другой манере писал. Мы вытащили помост, оттащили от деревни, постелили, я открыл банки с нитроэмалью и сказал: «Сейчас я сделаю небольшой эксперимент». Разливаю краски, мы разбегаемся и задами катимся по этой краске. После этого говорю, есть еще одна хохма: сейчас я подожгу эти краски, и, когда они начнут гореть, получится удивительное сочетание, которое на палитре нельзя произвести. В это время начинается ветерок. И когда я поджигаю нитроэмали, они вдруг начинают разбегаться по всей большой плоскости, и я не успеваю сшибить огонь. Мы бросаемся в канаву и смотрим, как шедевр покрывается дымом и взрывается. Это был неплохой хеппенинг — хотя в те времена мы совсем не знали такого слова.