Я вообще самоучка и в Питере дружил больше с литераторами, чем с художниками. По очень простой причине: с художниками нужно было ссориться, ругаться, была зависть, черная энергия, а я в этом отношении был очень чувствителен. В Питере жизнь была более тонкая и более закрытая, были маленькие кружочки, у Кости Кузьминского свой, у Сосноры другой. И мне очень повезло, я сразу подружился с Глебом, Витей Соснорой, Андреем Битовым, с артистами — но немножко другого направления. Геологи и поэты одновременно. Им нечего было со мной делить, а мне с ними. Из художников был только Михнов, потому что по топографии мы рядом были. С утра уже думали, где на полбанки достать и так далее. «Дым от сигареты, и ты уже начинаешь воображать космос», как говорил Саша Нежданов. Так что я ни к какой компании не приставал, кроме друзей-литераторов. Ко мне хорошо относились, и я хорошо относился. Среди них тоже были более левые, более правые. Сережа Давыдов был более просоветский, пьяницу Горбовского потом стали печатать, разные судьбы. Я был знаком с Бродским, но с ним мы не были друзьями — он выбирал только тех, кто были ему нужны. Это был абсолютно четкий человек — так он вел себя здесь и так же вел себя в Нью-Йорке. А были очень душевные отношения с Соснорой и Глебом.
Когда я приехал в Питер, как студент должен был жить в общаге, а я не хотел. И я пошел к вулканологу Генриху Штейнбергу, мы с ним еще в Москве подружились. Я к нему постучался, а через день стучит Глеб Горбовский, который приехал с Камчатки, где был в геологической экспедиции. Мы думали, что он привез икру и деньги, обычно так подрабатывали, а он приехал без копейки, сидел у Штейнберга в холодном душе, а на окне был кочан капусты, и он его ел. Через день отдышался, выспался и попросил у Генриха 20 копеек на автобус до Васильевского, где у него на 9-й линии был пенал девять метров с окном, которое выходило на колодец Достоевского. И он мне сказал: «Хочешь, приходи ко мне». И целый год я учился на пятерки, пил с ним, а по вечерам приходили Голявкин и все литераторы, пили, дрались, и пьяный Глеб наставлял меня: «Миша, учись, учись!» Но пила вся интеллигенция — не как Горбовский с компанией поэтов, конечно. Пьянство везде было одинаковое и кончалось мордобитием. Глеб всегда задирался, и ему всегда доставалось. Он сам был хулиган и орал, но физически не был сильным человеком. И иногда по роже ему кто-то из друзей давал. Когда они напивались, то вся квартира дрожала, как при землетрясении. У него же даже есть поэма, «Квартира № 9», где он описывает всех персонажей, которых я там встречал.
Конечно, и мы ему помогали. Одну песню мы вместе сочинили, «Художники». Это был период, когда я учился у Акимова и в то же время был вынужден пьянствовать, и всю ночь не мог заснуть, потому что в Глебов пенал приходил Голявкин, Битов, Штейнберг и прочие и спорили. «Фонарики» были написаны раньше, это еще более древняя песня. Глеб или я покупали «фруктовик», это 0,7 «Солнцедар», крепленое вино — на бензине, наверное. На ночь он выпивал бутыль и писал какие-то вещи. А я в это время сидел рядом и напел ему старый мотив. Я участвовал в музыке, а он в стихах, только и всего. Потом мы вместе пели, а потом она пошла и имела хороший успех. «Мы лежим, мы лежим, малютки-гномы, на диване в ямочке». У единственного окна с видом на двор-колодец стоит стол на трех ножках, рядом рыдван, на нем спит Глеб, а на полу на крышке от дивана сплю я. Жрать было нечего, моя стипендия пропивалась в первый же день, поэтому питались чем бог пошлет — пельмени варились в чайнике без носика, там же кипятили и чай. «В животе, в животе снуют пельмени, как шары бильярдные, дайте нам, дайте нам хоть рваных денег, будем благодарные». У него была хорошая дикция, и он некоторые слова гиперболизировал, произнося согласные с ударением. У него была целая серия таких песен, которые сейчас кажутся народными.