Это Кабак сам мне сказал при встрече. Эдик Штейнберг приносил к нему на чердак: «Смотри, Борода прислал опять письмо, тут много интересного для нас! Мы же ничего не знаем, что творится на Западе!» — «Давай, читай!» И Эдик зачитывал куски, опуская личные моменты насчет кепок и рыболовных крючков. А все, что касалось искусства и как жить советскому гражданину на Западе, я старался объяснять на личном опыте.
Галя не хочет! Когда они нашли издателя, пять лет назад, она сказала, что надо все это в божеский вид привести, поставить запятые и точки, Эдик писал от руки плохо. Переделали, я принес на читку, Галя и говорит: «Нет, такие вещи не пойдут! Смотри, Эдик как выражается — у него сплошные грубости повсюду, он швыряет людей направо-налево — такие вещи рано печатать. Потом, когда все кончится, — пропихнем. А сейчас, пока мы живы, такие вещи нельзя печатать». Страниц сто пятьдесят — писем было немного, я писал на две-три страницы, он мне реже отвечал. Интересная переписка. (Переписка издана в книге «Эдик Штейнберг. Материалы биографии». —
Они у меня стащили картину в 67-м году. Тогда я говорил с приятелем, кто ж забрал картину? А он: «Да что ты, Валь! Твоя картина находится в Государственном музее на изучении!» Брусиловский мне сказал, что есть специальный музей в Москве, где современное искусство изучается кремлевскими специалистами.
Вести дневники я начал еще школьником. Потом тетрадку посеял в вагоне, купил новую, опять посеял — а как-то зимой я сочинил историческую быль, где речь шла о революции. Забыл содержание, но там участвовали какие-то князья, крестьяне, купцы. Сочинил и прочитал Холину. А он мне сказал: «Валь, да ты писатель! Надо тебе раскручиваться!» Потом прочел Жоре Баллу, потом Сапгиру, потом Мишке Гробману, который забрал оригинал и пропал, быль утонула в его архиве. Я не стал этим заниматься, рисование занимало все время, но дневнички все время вел, 40 лет — надо печатать!
Приблизительно одна и та же среда, одни люди, но поскольку Мишка был московский человек, а я приезжий из глуши, то у меня отношения с москвичами начались гораздо позднее, я начал сообщаться с ними в начале 60-х годов. В 50-е годы я занимался выживанием, искал свое место в убогом, нечеловеческом мире, к которому надо было приспосабливаться, искать специальную окраску. Для москвича Мишки все это было его природной средой, а для меня — новым. Во ВГИКе было сборище приезжих людей, московские приходили четыре-пять человек — метнули хвостом и исчезли. Я посещал Институт Сурикова, Полиграфический, знал Театральный, могу их сравнить. Разница невероятная! ВГИК, куда я попал в 58-м году, был кастой — там в основном собирались детишки советской номенклатуры. Дети киношников, художников, все начинающие и не умеющие ничего делать. Когда у меня были трудности с деньгами, то Софья Васильевна Разумовская подрядила меня учить ее сына, Митьку Богородского, рисованию. Совершенно бездарный Митька ненавидел рисование, ломал карандаши, до того ему было противно рисовать! Тем не менее я научил его рисовать кубик и шар, он поступил в институт, где папа был деканом, закончил его и сейчас — ведущий художник на «Мосфильме». Номенклатурная должность, делать ничего не надо, везде проталкивали свояки. Гробмановские дневники — не только Библия, это исторический документ для изучения целой эпохи русского искусства. Ну а недостатки — Гробман особый человек и не Лев Толстой, чтобы с блеском излагать свои мысли. У него короткий протокольный стиль с массой фамилий, имен, дат, что очень важно для будущих исследователей.