Начал этот разговор сам Гордей Илькович.
— Из-за них, молодых чертей, ведь и работаю я на «сверхурочных», как ушел на пенсию в прошлом году. А мне пора на отдых, наработался на своем веку. Из своих шестидесяти лет я полвека делал какую-то работу. У нас дети рано начинали помогать родителям. Сперва по дому, потом на поле. В десять лет я уже все умел делать по крестьянству. А когда немного подрос, кочевал с отцом по ближним селам — клали печи. Отец у меня был большой мастер своего дела, — его до сих пор хорошо помнят старики. Чуть свет он подымет тебя с постели, наскоро похлебаешь какой-нибудь бурды, и вот плетешься за ним с торбой за плечом, месишь грязь по дорогам. На ногах сапоги — чиненые-перечиненные, одет в рваный пиджачишко… Летом мы работали на поле, а с осени начинали класть печи. И так — опять до самого лета. Работать приходилось и в дождь, и в снег. Себя я всегда помню мокрым, с хлюпающей грязью в сапогах…
Тут Гордей Илькович чему-то нехорошо рассмеялся, покачал головой.
— Что-нибудь еще вспомнили? — спросил я.
— Да какие тут воспоминания!.. Иной раз просто удивляюсь, как время изменилось… На той неделе я накосил сена для коровы, надо было убрать, одному мне не справиться, договорился с одним мужиком, что он поможет. Но мужик этот захворал, и жена упросила пойти со мной нашего младшего, Володю. Лентяй он страшный, ведра воды не принесет. И вот подходит, спрашивает, сколько ему заплачу. Вздохнул я и говорю: «Сколько мужику заплатил бы, столько и тебе». — «А сколько же все-таки?» — «Десять рублей», — говорю. «Таких дураков нет, батя, — говорит, — за десятку гнуть спину. Прибавь еще пятерку». И что же вы думаете — пришлось заплатить все пятнадцать рублей. Ну, значит, убрали сено, сложили в копны, приходим домой, мать нам хороший обед приготовила, а перед Володькой еще поставила крынку молока. Молочко он у нас любит!.. Ну, он сытно поел, молочко выдул до последней капельки и пошел гонять мяч на поле. На другой день с утра с гор наползли тучи, и я решил увезти сено, тут и трехтонка подвернулась. Вы думаете, сыночек поехал с нами?.. Ни за какие деньги его было не уговорить. Ну, ладно, привезли мы с шофером сено, сложили в сарай, сели обедать. И Володька с нами. Мать опять поставила перед ним крынку. Он сытно поел — и за крынку схватился. Хлебнул, а там вместо молока колодезная вода! Было смешно и горько смотреть, как он взбеленился. А мать ему и скажи: «Знаешь принцип социализма? Кто не работает, тот не ест». А я ей: «Поздно, мать, принялась воспитывать, бесполезно»… В общем — обед испорчен, перед шофером было стыдно.
Мы помолчали, Гордей Илькович продолжил повествование про свою жизнь:
— В тридцать девятом году вступили в колхоз. Приходилось работать в две смены, чтобы свести концы с концами: днем — что придется в колхозе, вечером — класть печи. Платили не как сейчас — торговались за копейку… Но не успели наладить жизнь в колхозе, как началась война. Отец у меня погиб на фронте в тот же год, вскоре мать умерла в эвакуации, убиты были и два младших брата… И меня немало потрепало на разных фронтах, повалялся же по госпиталям!.. Одних пулевых ранений у меня три: насквозь пробило легкое, разрывной пулей раздроблено бедро, плечо левое прошито. Про осколочные ранения не говорю… Ну, кончилась война, вернулся я домой, полгода проходил с костылем… На первых порах восстанавливали колхоз, работал как мог. Потом — завербовался, поколесил по разным городам. Строил и в Москве, и в Ростове, и в Киеве. В пятьдесят третьем приехал домой, и с тех пор меня больше никуда не тянет. Поступил в стройконтору, — деревня наша в трех километрах от райцентра. Строил дома, клал печи. Печное дело знаю и люблю. Могу всякие класть, в любой комбинации. А когда в здешних местах нашли газ, то работы стало хоть отбавляй. Всем надо переделывать печи! Но теперь на селе другая жизнь, и печи требуются другие.