Хотя автора вызывали на сцену, овации, встречавшие его появление, скорее выражали сочувствие к прежним заслугам и радость видеть его после слухов о болезни сияющим, здоровым и полным сил для дальнейшей деятельности. Бурю восторга произвели только народный хор с танцами и куплеты Трике – далеко не главные и не лучшие моменты оперы. Конечно, можно утешаться тем, что впечатление испортило не самое лучшее исполнение: все-таки играли неопытные студенты, а не профессиональные артисты.
Во время антракта в уголок, где прятался Петр Ильич, заглянул Антон Григорьевич, приехавший специально на премьеру. Едва поздоровавшись, он потащил за собой бывшего ученика:
– Пойдемте-пойдемте, я нашел отличную ложу, совершенно пустую.
Зачем надо было идти в ложу, Петр Ильич так и не понял, но подчинился: спорить с Рубинштейнами, что со страшим, что с младшим – гиблое дело.
Уже шагнув в упомянутую ложу, он заметил там красивую девушку в роскошном туалете, в которой узнал известную певицу-любительницу Александру Панаеву – бывшую безнадежную Толину любовь. Испугавшись, он попятился, но Рубинштейн безжалостно подтолкнул его сзади в спину, и, споткнувшись о порог, он упал в ложу.
– Вот это ваше место, у ее ног. Просите прощения, – расхохотался Антон Григорьевич.
Петр Ильич знал, что Александра Валериановна давно искала случая познакомиться с ним, но до сих пор он под разными предлогами увиливал, до дрожи боясь новых знакомств.
Он покраснел до корней волос, поднялся, чувствуя себя невероятно неловко, и сел на кончик стула, мечтая только о том, чтобы как можно скорее сбежать отсюда. Мало того, что его смущало общество незнакомой женщины, так еще и первое появление перед ней получилось комичным. Александра Валериановна пыталась завязать разговор, что-то спрашивала, но весь ее энтузиазм разбивался об ужас Петра Ильича – он упорно молчал, в немом страдании оглядываясь на дверь. Наконец, чувствуя, что больше не выдержит, вскочил и, простившись с Рубинштейном, стремглав вылетел из ложи. Хотелось убить Антона Григорьевича – надо же было поставить его в столь неловкое положение! Страшно вообразить, что подумала о нем Панаева!
По окончании спектакля все поехали в «Эрмитаж»[25]
отмечать премьеру. Первая половина празднества получилась тягостной и мрачной из-за присутствия Антона Григорьевича, которому опера не понравилась. Не умея притворяться, абсолютно лишенный способности смягчать неприятную правду, он предпочел молчать. Его молчание удручающе действовало на всех присутствующих, а особенно на Петра Ильича, жаждавшего одобрения учителя, и Николая Григорьевича, ценившего мнение брата.Но вот Антон Григорьевич раскланялся и покинул собрание, после чего все оживились, стало весело и шумно.
– «Евгений Онегин» – столь крупное достижение русского искусства, - с жаром доказывал Николай Григорьевич, – что его необходимо вынести на суд широкой публики. Опера непременно должна быть поставлена на большой сцене.
– Не думаю, что стоит это делать, – возражал Петр Ильич, – в ней есть множество недостатков, да и интимность музыкального замысла не понравится публике. Сам видел, как холодно ее сегодня приняли.
– Все это глупости и пустяки! Публику смутила близость изображаемой эпохи: они привыкли видеть в операх фараонов, эфиопских принцесс, царей и народные бунты. Но они быстро оценят гениальность твоей музыки, поверь. «Онегин» должен идти в Большом театре – я ручаюсь за успех!
Мало-помалу Петр Ильич сдался под напором Рубинштейна, и они принялись увлеченно обсуждать, что кое-где надо усилить оркестровку, а на балу шестой картины приписать танцы, поправить кое-какие мелочи…
Время показало правоту Николая Григорьевича: публика не слишком бурно аплодировала, зато колоссальный, небывалый в летописях русской музыки успех оперы выразился в бесконечном ряде полных сборов.
После дружеских посиделок Петр Ильич пошел к Юргенсону: обсудить накопившиеся дела, да и просто повидаться с другом и его семьей.
– У нас проблемы с литургией, – озабоченно сообщил Петр Иванович, когда они устроились в кабинете. – Певческая капелла конфисковала ее и запретила мне печатать.
– Почему? – Петр Ильич недоуменно приподнял брови.
– Потому что есть закон, по которому печатать и петь разрешается только те духовные сочинения, которые предварительно одобрены директором Придворной капеллы, то есть Бехметьевым, – сердито ответил Юргенсон. – А я, понимаешь, осмелился что-то издавать, не спросив у него разрешения. Бехметьев устроил дознание, на каком основании разрешена к печати твоя литургия. И хотя у нас есть разрешение Московского комитета цензуры духовных книг, обер-полицмейстер Козлов конфисковал все сто сорок три экземпляра.
– И что теперь делать?
Петр Ильич был огорчен и растерян. Ну, почему из-за никому ненужных формальностей рушится то, во что он вложил столько души?
– Начнем дело в суде, – решительно заявил Петр Иванович и, заметив, как друг при слове «суд» нервно поежился, добавил: – Не беспокойся. Правда на нашей стороне. Обещаю, мы выиграем это дело и Бехметьев еще заплатит убытки.