Научившись наконец любить своего ребенка, я вообще стала как-то мягче и пощаднее к другим. Также за время своего домашнего ареста я научилась читать книги и вместе с этим — вспоминать, не подтасовывая факты, свою жизнь и относиться к ней критически. Именно эти честные воспоминания заставили меня подумать о сестре.
Я ринулась на поиски Наташки, как будто это я — не мамуля была перед ней виновата. Впрочем, я тоже была виновата… Наша тетка переписывалась с ней и дала ее адрес. Когда я показала его Туче, та просто присела от неожиданности, потому что ехать надо было до той самой глухой станции, где мы в свое время высаживались, когда гостили у Тучиной бабушки. Я хотела написать Наташке, но Туча сказала, что надо ехать, пока не наступила осенняя распутица, а Ольгу они с тетей Липой взяли на себя.
И я поехала. И застала там, как это очень для меня естественно, поминки по моей родной бабушке. Оказалось, что у меня есть очень много теток и дядек, двоюродных братьев и сестер, племянников и племянниц. Меня встретили так, будто ждали, обращались со мной с той тактичной простотой, которую я в свое время не сумела оценить в семье Вадима. Кормили на убой и чуть что укладывали «отдохнуть», сокрушаясь о моей худобе. О мамуле плохо не говорили, скорее сочувственно, как о больной, только дядька, тот, что упал с телеги и повредился в уме, добродушный хромоногий горбун, сказал:
— Она дурочка. У ней всегда не все дома были. — И этот калека, говорящий о мамулиной неполноценности, казался абсолютно нормальным и даже не жалким. Я только размышляла: как это в городе мамуле удавалось морочить голову стольким людям, производить серьезное впечатление и держать в руках отца? Ох, есть во зле какая-то внушительность, которая действует на других.
Сразу же приходит на ум компания Паши Сергеева, эти, как назвала их Туча, альбиносы. (Она сказала, что вызывающая цветовая гамма, все эти краски, которые они, насилуя судьбу, накладывали на себя, смешавшись, образуют самый бесцветный белый цвет. Отсюда — альбиносы.) Так вот альбиносы построили свою судьбу на том, что зло — внушительно. Началось с того, что они притворялись дурными людьми, а кончилось тем, что стали ими. Но об этом — позже. Сейчас же я вспомнила только, с какой сочувствующей улыбкой они произносили определение «хороший человек», как при этом перемигивались.
Сестра Наташка выглядела типичной колхозницей, была замужем и имела троих детей. (Столько, сколько могло бы быть у меня.) Как я потом узнала, она считалась в деревне лучшей мастерицей по мату (в деревне матом ругались будь здоров — из песни слова не выкинешь). Была она худа, нервна, как-то подчеркнуто жилиста, говорила нервно и путано, если удерживалась от матерщины. Все хвалили ее за то, что она всегда готова помочь, на ней держится целая телячья ферма, но о чем-то явно умалчивали. О чем — я поняла очень скоро. Наташка жила н е н а в и с т ь ю. В ее подчеркнутой любви к детям (все мальчишки), любви исступленной, одержимой, сокрушительной, в ее жажде работать, которая переходила в манию, потому что работа эта была бесконечной, во всем — ненависть. Ненависть к мамуле, разросшаяся до ненависти к городу вообще, да и к деревне в частности. Она бежала от мамули из города, но не прибыла и в деревню. Она считала, что унизилась до деревни, и в своей гордыне самоуничижалась, притворяясь покорной и готовой к любому унижению, считая унижением труд, не замечая, что унижает других (своего тихого достойного мужа, этакого Николу Чудотворца с иконы), не замечая, что другие щадят ее, потворствуют ей от щедрости душевной. Тот же дядька-горбун, по убогости не умевший скрывать семейные тайны, сказал мне, что Наташка хорошая, но «мальцы у ей растуть тюремники, но с ей спорить не моги». Пацаны, все трое, унаследовав внешность отца, с теми же льняными волосами и васильковыми глазищами, были низко шкодливыми притворщиками и ябедниками. Они постоянно находились в конфликте с остальными деревенскими детьми и чуть что искали опору в матери. Наташка как фурия выскакивала на улицу и лаяла на чужих детей. Наблюдать все это было тяжело, а спорить с ней — трудно. Когда я только заикнулась о том, что так нельзя, она, будто кипятком, обварила меня крученым, грязным матом, назвала «любимым ведьминым отродьем», приплетя сюда же, что это я лишила ее законного места в городе и родительской любви.
Я поняла всю бесполезность спора с ней, потому что передо мной была безумная, не отдающая ни в чем себе отчета с и р о т а, совсем не способная на любовь. Задача с путешественником, застрявшим между пунктами Г и Д, не имела решения, ее даже нельзя было подтасовать под ответ, потому что не было ответа в конце учебника, как и самого учебника. Не было.