Да что там говорить, если я сама повинна в том, что моя дочь не такая, какой могла бы быть. Дело в том, что аборт не прошел для меня даром. Моя Ольга родилась ослабленной, с родовой желтухой, из-за которой младенцу сразу после рождения делают переливание крови. Ну а кто не знает о том, что растить и воспитывать физически слабого ребенка совсем не так просто, как здорового? За время болезни приходится потакать его капризам, всячески ублажать, так что, когда он вроде бы и здоров, трудно перейти к строгости и иному тону. У меня горло сводит от любви и жалости к этому хилому существу, моей Ольге, когда я слышу ее больнично-гигиенический лексикон, состоящий из таких слов, как «организм», «усвояемость», «бациллоноситель».
Зато у моей дочери была немецкая коляска за шестьдесят рублей, пять шерстяных костюмчиков всех цветов радуги, которые она могла прекрасно мочить вместо обычных ползунков, а на ее счете в сберкассе лежат две тысячи.
Бедные мы с ней, бедные! И об этом, к счастью, знаю не только я. У меня с Виктором, кроме сообщничества, есть еще одна связь, которая гораздо крепче привязывает меня к нему, которая позволяла мне в свое время надеяться на лучшее. Это его родители. Я не зову тетю Липу и дядю Ваню матерью и отцом, мне вообще не дается фамильярность такого рода, но люблю я их так, что, глядя на них, примиряюсь с жизнью. Оба они те, кого с нехорошим оттенком в голосе принято называть работягами. Они работали на заводе, не покладая рук работали дома и всегда всем были довольны. От неумения ловчить они не выработали себе даже максимальной пенсии и отдельной квартиры. Завод дал им комнату в новом доме, чтоб свою старую они могли оставить Виктору, — вот и все. Но ведь дело в том, что они и не просили квартиру. Они вообще по возможности ничего не просят.
— Все у нас есть, — говорят они, и это действительно так.
Их домашнее хозяйство трогательно, потому что содержит в себе массу предметов, перешедших еще от дедов: какие-то горшочки и криночки прямо от Пульхерии Ивановны, половички, сотканные бабушкой, сундучки, кованные дедушкой, холстины, сотканные матерью, зингеровская машина девятнадцатого века, сапожничья «лапа» и надраенный самовар. Ничего не зная о науке экологии, они живут, как-то стыдливо расходуя даже самый воздух, каким дышат, боясь, что другим не хватит. Они не скупы, но экономны с хлебом, с водой, с вещами. Теперешний франт может только завидовать крахмальным, белым до голубизны старинным рубашкам дяди Вани, чистой его серебряной седине, каким-то промытым благородным морщинам. Мало кто из нас, молодых, выслужит себе такие лица, как у этих стариков. Остается только удивляться, как эта духовная, благообразная красота настолько обросла мясом в лице Виктора, что он перестал быть похож на родителей. Они не воспитывали его т а к и м, и он, когда «выбивался в люди», на мой взгляд, «выбивался из людей». Та же работоспособность, те же умные руки, а человек другой. Я не знаю, что его испортило. Может быть, как ни странно, высшее образование, которое ему совсем не было нужно; может, какой-то порыв к обогащению, который завладел многими из нашего поколения, натерпевшегося от послевоенной нищеты. Но в любом случае виновна была и я, пошедшая на поводу у слабого, неразумного человека, хотя в союзе с тетей Липой и дядей Ваней могла бы чего-то добиться.
Виктор был настолько неумен, что хвастался перед отцом своими непотребными халтурными заработками, он не замечал, что мать не очень рада его подаркам, и принимал ее молчание как похвалу.
Виктор считал родителей мещанами и утверждал, что они живут растительной жизнью. Но эти «растения» активно озеленяли район новостроек для будущих внуков и правнуков, защищали свою простодушную правду в товарищеском суде при жэке (дядя Ваня был бессменным председателем товарищеского суда), сидели с нашей Ольгой и помогали соседке — матери-одиночке, бесплатно ремонтировали квартиру одинокой старухе и ухаживали за пьяницей-инвалидом. Виктор не слышал в упор рассказов дяди Вани об очередной детективной истории, случившейся по месту жительства родителей, — для него слишком мелкой казалась забота о маленькой справедливости в масштабах жэка, хуже того: он сваливал в кучу своих родителей и мою мамулю, которая тоже от нечего делать занималась общественной деятельностью. Мамуля шлялась по всему дому, клеветала на вся и всех, писала доносы, а я стеснялась ходить к ней в гости, потому что новые мамулины соседи (ей дали наконец отдельную квартиру) смотрели на меня с нехорошим интересом.
Виктор считал родителей мещанами, исходя из чисто внешних факторов: старые, непрезентабельные вещи, фикусы и герань, экономность, которую он считал скопидомством. Для внешних людей они и существуют — внешние факторы.
Себя же он считал новым человеком, потому что любил новые вещи. А был он не н о в ы м, а н о в е н ь к и м: без червоточинки угрызений совести, без воспоминаний, без даже тончайшего намека на какой-либо дискомфорт в нравственности.