— Я сказал «спустись», понял? Не унижай его своим высокомерным великодушием. Вспомни, что и ты при известных обстоятельствах… И вспомни, как ты говоришь, про свое… преступление. Впрочем, этого-то преступления как раз и не было. Оно формально. Оно не твое. Это обстоятельства. А вот то, что тебе говорила эта гадюка Ванда… Поройся там. Ведь она тебе и еще кое-что говорила?
Сурков знал, что Гусаров неглуп. Но такой глубины, такого проникновения и умения встать на место другого он от него все же не ожидал.
— Значит, в наказание за мой милый… проступок, проступок, не преступление, раз ты так хочешь, я должен оставаться счастливым, ненаказанным? Ведь для меня работа — это счастье.
— А кто научил тебя, что человек обязан быть несчастливым? Не слишком ли часто ты отказывался от счастья, а? Ванда это просекла. Может, именно так она и хотела тебе насолить? Чтоб ты еще и от работы отказался.
И Сурков продолжал работать. Он стал ловить себя на том, что Гусаров прав: он, Сурков, высокомерен. И потому не всегда добивается признаний, и потому коллеги уважают его, но не любят.
И началась для Суркова напряженная внутренняя жизнь при видимом отсутствии внешней. Зрелость пришла к нему поздно, но пришла.
Последний разговор с Гусаровым вел прежний Сурков, он просто не хотел показывать Андрюхе, как он изменился. Из гордыни ли, из-за того ли, что отвык от старого товарища. По крайней мере, он держал прежнюю марку. (Профессиональная привычка заставила его выглянуть в окно, когда Гусаров ушел, и Сурков заметил Горчакову. Так тебе и надо. Ты отрекался от нее, вот и она не захотела видеть тебя. Даже сейчас, через столько лет.)
Любил! Так могут любить все. Юная девчонка случайно оказалась на виду, вот все ее и «полюбили».
«Львиная доля», снова сведшая их всех, была самой судьбой. Не хотел он, оказывается, терять ни Андрея, ни Женьку. Но ничего нового сообщить им пока не мог.
Гибель Новоселова не вызывала пока никаких сомнений, хоть он занялся выяснением этого предмета не формально. Коллеги потрудились, нашли очевидцев. Они сделали это очень аккуратно из уважения к Суркову. Но ведь и очевидцы смерти Новоселова тоже могли сказать то, что нужно Новоселову, из уважения к тому. Мало ли какие причины были у Новоселова. Тем более что однажды уже было найденный среди живых закадычный враг Новоселова Анатолий Гриханов опять как сквозь землю провалился. И может быть, Новоселов имеет к этому прямое отношение. Да и в романе… Не нравился Суркову конец этого романа.
Но если предположить, что Новоселов погиб, а Гриханов, эта хитрая вошь, сменил фамилию, то остается одно: роман написан Новоселовым при жизни.
Андрей и Женька утверждают, что этого не может быть. Что тогда он еще не был писателем, не мог написать этого романа. Но ведь и они не были достаточно компетентными судьями. Если б речь шла о сегодняшнем дне, он бы им поверил. Но речь идет о слишком далеком прошлом, когда все они жили молодой, ненаблюдательной, эгоистичной жизнью. Они знали только то, что г о в о р и т Новоселов, а ведь он мог, пусть неосознанно, но лгать. Или казаться им, неопытным, не тем, что он есть.
Сурков верил рассказам Новоселова, верил его мужицким побасенкам. Верил, что тот ловил змей и замерзал в ледяном море, но сейчас, через много лет, он смотрел на подвиги такого рода несколько иначе, чем в молодости. Под слоем обветренной, ороговевшей так называемой мужественности зачастую может оказаться и слизняк, сентиментальный обыватель, гоняющийся за подвигами, потому что не может справиться с собственной жизнью, с какой-нибудь вульгарной бабенкой и элементарным бытом. Не верь глазам своим и первому впечатлению. В конце концов, из этого правила Сурков не исключал и себя самого. Он догадывался, что не является тем героем, каким его можно счесть, исходя из рода его занятий, потому что в обычной жизни и быту он часто ловил себя на трусости. Черт знает что. С Андрюхой поговорил. Поговорить бы теперь с Женькой. Как свидетели женщины тоньше. Но даже не найти повода набрать ее номер.
Зазвонил телефон. Сурков снял трубку.
— Гриша? Привет! Я вот что хотела сказать… Понимаешь, я все думала. Его рассказы лежали у меня. И тут я их перечитала. Мы были правы тогда, сто лет назад, когда хвалили его. Все было не случайно… Помнишь, даже Голубенко прошибло?
Еще бы не помнить! Ничем нельзя было отлучить Голубенко от графомании, но когда он услышал рассказы Новоселова — взял и бросил писать. Объяснил это тем, что такого уровня ему никогда не добиться, хотя уровень Пушкина и Толстого его не смущал.
— Понимаешь, — продолжала тараторить Горчакова, — это как в кино. Когда кто-то первый вздумал показать крупный план, ну, там отдельно глаза, голову и всякое такое, — публика бежала из зала в панике. А сейчас и ребенок, первый раз пришедший в кино, понимает, что это условность. Так и с рассказами. Они действовали на нас, но чем — мы не знали. Печатать такие было непривычно. Потому и Семенов промахнулся, понимаешь?
— Идея, Женя, какая идея?.. Что ты хочешь этим сказать?