Для человека, родившегося и прожившего жизнь в Доме, ничего особенного в этом, конечно же, не было. Но зато все остальные хорошо знали, что это за дом.
Этот Дом был самым шикарным на нашей улице. Да, слово «шикарный» к нему именно и подходит, потому что в нем так и слышится свистящее, восторженное придыхание только что сошедших с поезда периферийных граждан, увидевших его. Архитекторы, очевидно, старались придать своему творению весьма праздничный вид, понатыкав тут и там самых разнообразных окон, называемых то ли французскими, то ли итальянскими, устроив в доме пышный вестибюль и довольно широкие и покатые сверху донизу лестницы. Конечно, на нашей рабочей улице Дом выделялся. Мы все жили в высоких и тесных доходных домах с узкими щелями квартир, с лестницами узкими и крутыми, от этажа к этажу все уже и круче. Наши дома явно строились не для гостей. А этот Дом… Он не просто приглашал к себе, он заманивал, грубо и назойливо. Светящийся гостеприимством снаружи, он был ужасен и холоден внутри. От лестничных площадок шли в разные стороны коридоры, длинные, выложенные бетоном, как в морге. В эти коридоры выходила масса одинаковых дверей, а за дверьми были одинаковые комнаты с тамбурами, где имелись непременные водопроводные краны и раковины. Население этого дома тоже отличалось от остального населения улицы, отличалось даже в пятидесятых годах, хотя, казалось бы, пора Дому отмыться за эти годы от грешной своей грязи. Кто они были — люди, населяющие Дом? Даже тогда, в свои семь — десять лет, мы чувствовали отличие их от остальных. Бабушки и мамы наших одноклассников, проживающих в этом Доме, были не такие, как наши мамы и бабушки. Только сейчас я понимаю, как нелепы были на их плечах драные крашеные кошки, как нелепы были румяна на щеках и подведенные углем брови. Речь идет о бабушках и мамах потому, что дедушек и пап там ни у кого не было. Конечно, для нашего времени это неудивительно: у многих из нас, родившихся в конце или сразу после окончания войны, не было пап. Но у тех, из Дома, их не было вообще, никогда, как-то вызывающе не было.
Помню, как старая дворничиха рассказывала на нашей коммунальной кухне, что, когда началась война, многие жилицы Дома даже радовались этому и говорили: «Вот и хорошо. Будет много военных, и все без жен. Вот поживем!»
Само собой разумеется, что мамы детей из Дома зарабатывали на хлеб совсем не тем способом, каким в свое время их бабушки, но дух продажности был силен и в них, дух продажности и липкого, нечистого безделья. Оставшись без работы, они предпочитали подыхать с голоду, но не шли на заводы и фабрики, а, искали местечко потеплее и побездельнее. В конце концов они все поустраивались в пивные ларьки, на газированную воду и во всякие дешевые буфеты и забегаловки, создав ложное впечатление, что Дом царит над всем нашим районом.
Дети их, наши сверстники, как ни старались, не могли все же совсем смешаться с толпой других детей. Они выделялись даже внешне, отличаясь той же нелепостью облика, что и мамаши.
Помню ту же Клюкву в детстве. С одной стороны — лопающиеся от пота и грязи чулки, с другой — какое-то немыслимое кружевное жабо и такие же манжеты. Дорогущее пальто, но разодранное на самом видном месте и так и не зашитое, пока не было сношено.
Нельзя сказать, что дети из Дома были порочны и выделялись именно этим, нет. Это были дети как дети. Плохо было только то, что они росли в одном Доме, с мамами, похожими одна на другую и знающими друг про друга всю подноготную. Эта подноготная выкрикивалась на все этажи, ею попрекали друг дружку, и дети не могли не слышать ее. Я знаю, что на свете есть люди, которые до самой смерти не узнают той грязной «правды жизни», которую эти дети узнавали с пеленок. Да и какая это правда? Но зная эту якобы правду, они считали себя умнее и взрослее других, пытались диктовать остальным свои законы, основанные на беззаконии, свои правила, в корне неправильные.
Зависть, ненависть, желание исподтишка подставить подножку — вот чем они были сильны в самом раннем детстве, потом же, когда стали взрослее, — цинизмом. Помню одну из них, мою одноклассницу, которая, на первый взгляд, была нормальным, неплохим человеком, скромной отличницей, но однажды, лет в шестнадцать, заявила во время девчоночьей беседы:
— Какая любовь? Муж должен с о д е р ж а т ь жену.
Откуда взялось это слово? Что за темный смысл в нем крылся, отчего оно произвело на других такое тягостное впечатление? Слово «содержать» употребляла даже Клюква, лексикон которой и сейчас, когда нам хорошо за тридцать, оставался таким убогим, хоть и якобы ученым. За неимением другого источника информации, мне пришлось выслушать Клюкву, чтобы хоть как-то представить себе, что же произошло, пока я разводилась.
Свободные от Клюквиных оценок факты выглядели следующим образом: