Одна из них следующим образом описывает пережитое во время острого отита (1911): Я не спала ночи напролет, потому что боль в ушах и голове была слишком сильна. Однажды ночью я сидела на постели и снова не могла уснуть. Голова была такая тяжелая, словно из свинца, и мне требовалась вся моя сила, чтобы держать ее высоко и прямо. И тут вдруг у меня появилось чувство, что я должна умереть. (До сих пор я никогда не думала о своей смерти.) То, что я теперь должна была умереть, казалось мне чем‑то бесконечно прекрасным. У меня была уверенность или какое‑то чувство, что я засну, вся боль и все мучение оставят меня, и затем наступит вечный сон или вечный покой. Я видела, как вся моя жизнь в картинах проходит передо мной, до самого детства, лет до четырех–пяти. Всплывало и такое, о чем я никогда не вспоминала. Вся жизнь была прекрасна, не было ничего, что беспокоило бы меня, кроме одного. Недели за две до своей болезни я заняла у одной сестры 50 пфеннигов и не вернула их, и они не давали мне покоя! Пятьдесят пфеннигов страшно мучили меня. Они пугали меня снова и снова… Между этими пугающими мыслями я почувствовала себя уже умершей, после смерти. Смерть я переживала так: я заснула, вся боль и весь страх отпустили меня, и, освобожденная, я продолжала спать. Но сон был какой‑то другой. Я ощущала себя во сне как существо, соединенное или скорее во внутренней связи с другими умершими, но тем не менее живыми. Это было неописуемо прекрасное состояние. Полное мира и покоя. При этом у меня было чувство: так будет вечно. Однако взятые в долг пятьдесят пфеннигов не подпускали смерть. Они снова и снова пугали и мучили меня, хотя я и тосковала по "избавлению". Отит стал проходить после самопроизвольного разрыва барабанной перепонки. Когда дела шли на поправку, я снова очень хотела выздороветь. Но смерть для меня после того ночного переживания сохранила прекрасный смысл.
Другая медсестра пишет следующее: В восемнадцать лет я лежала в больнице по поводу операции на лобных пазухах. Перед тем я узнала, что врач приготовил моего отца ко всему и что операция была очень серьезная. В день операции мне первым делом впрыснули морфий, но, несмотря на это, в 9 часов, когда я пришла в операционный зал, я была очень взволнована. Я очень боялась умереть. И очень сопротивлялась наркозу. Я сосчитала от трехсот до ста двадцати в обратном порядке и затем забыла о том, что окружало меня. Теперь вся моя жизнь, от настоящего момента и до самого раннего детства, ясно проходила передо мной; было такое чувство, будто я все переживаю заново. Я могла различать очень четко: это хорошо, а это нет, и за многое с удовольствием попросила бы прощения. Вдруг я очутилась в море света, я не видела и не чувствовала ничего, кроме света, было удивительно красиво. Когда я снова проснулась, был полдень, и я не могла вспомнить, где я. Только после того, как сестра сказала мне об этом, воспоминания стали постепенно возвращаться ко мне, но они только огорчали меня, когда я вспоминала, как прекрасно было там, где я побывала… Я не сразу смогла привыкнуть к мысли, что придется жить дальше в этой грубой действительности.
Таким образом, здесь идет речь о явлении, когда наркотическое средство парализует функцию мозга и весь мир воспоминаний выступает как самостоятельная структура и предстает перед человеком как нечто объективное. В этот момент происходит и кое‑что еще: человек смотрит на все не просто как на события, но становится своим собственным судьей и оценивает свои поступки. В последнем описании это заметно очень отчетливо. Тут возникает нечто такое, что самостоятельно противопоставляет себя миру воспоминаний: то, что мы называем "я", обнаруживает себя в своей моральной функции. В то время как разные компоненты души устремляются от земли, "я" чувствует обязанность и потребность исправить несправедливость, т. е. снова связать себя с земной жизнью.