Они молчали. Все признают, со всем согласны. Долго они бунтовали, защищались и вот наконец выбились из сил – злые духи перекричали их, победили, оглушили.
Молчат уже давно, как зашел месяц, не проронили ни слова. Вдруг Шако захотелось услышать в этом реве человеческий голос, пусть даже свой собственный, чтобы хоть на мгновение прервать дьявольское завывание, которое все кружит и кружит над головой. Обернувшись, он приставил ладони ко рту и крикнул:
— Дышишь еще, Ладо?
— Дышу, дышу, а как же, раз дело пошло наперекор.
Могу и волком завыть, вот послушай...
— Не надо! Накличешь, чего доброго, что тогда будем делать?
— Да нет их здесь, разбежались кто куда. Им такое не выдержать, они не люди!
— А знаешь, почему заяц бежит в гору?
— Потому что не хочет попасть в горшок.
Испробовав голоса, они заканчивают разговор. Больше спрашивать и рассуждать не о чем, чтобы каким-нибудь воспоминанием не задеть рану. На перевале Ядиково сильный порыв ветра отбросил Шако назад, другой свалил с ног. Он попытался снова пойти вперед и натолкнулся на непреодолимую воздушную стену. Тогда он пополз.
Тщетно выли над ними чудища и возводили одну за другой стены из ненависти и пустоты; Шако и Ладо подкапывались под них и прорывались дальше. Но постепенно незаметно для себя свернули в сторону. Перевалив гору, они скатились вниз и по горло утонули в мягком сыпучем снегу, из которого с большим трудом вылезли. Ледяная долина с оврагами разветвлялась тут на три рукава; Шако знал это, но, выбираясь из сугроба, заторопился и направился по первому ответвлению, только чтоб поскорей миновать снежный занос. Они должны были пройти мимо небольшого озера; его не было, но Шако и это но смутило, он решил, что его, видимо, сковало льдом и занесло снегом.
Вдоль тропинки торчали кусты можжевельника и высились утесы, днем он, конечно, узнал бы их, но сейчас все это поглотили мрак и метель. Шако удивился только, что ветер бьет не прямо в лицо, а в бок, но и тут ничего не заподозрил. Шел себе вперед и вперед. Он летал, но это лишь доказывало, что он еще жив; Ладо шагал за ним, ни о чем не спрашивая, значит, все как надо...
Время от времени Ладо оглядывался и смотрел, как ветер заметал за ними следы. Они тут же один за другим исчезали, а любое исчезновение удивительно, понять его глазами нельзя, только воображением. Он чувствовал даже какое-то удовольствие, думая о том, как злятся бледные голодные небесные псы бесконечной межзвездной бездны на то, что бессильны нашкодить людям, что они могут лишь бросаться на их следы. «Пускай, – заметил Ладо про себя, – надо же и им чем-то разговеться. Мы бросаем им крохи, как путешественники с корабля – акулам. После нас все останется чистым, будто нас и не было. Это даже к лучшему. Одна облава закончилась, другая, кажется, еще не началась, однако нам на всякий случай спокойней, чтобы не знали, в какую сторону мы пошли. Когда вот так исчезаешь без следа, люди думают, что ты ушел в какой-то другой мир и сжег за собой мосты. Все тебе немножко завидуют, потому что любой чужой мир всегда лучше своего, но и побаиваются: вдруг человек внезапно вернется и отомстит за все содеянное зло.. »
Ладо подкрепило вяленое мясо, ракия согрела, рана не болит, он чувствовал себя почти хорошо. Он всегда чувствовал себя хорошо, когда выбирался из очередной передряги и уходил в неизвестные края. Он знал и довольно точно представлял себе, что он там найдет: затерянную кучку людей, ютящихся в каком-нибудь тайнике, точно в тюрьме, и раздраженных теснотой. И тем не менее в глубине души в нем жила упрямая надежда, что в новой среде он начнет все сызнова, чисто и умно. Ладо казалось, что там он хоть на какое-то время освободится от тяжелого бремени прошлого. И не без основания, ведь расстояние стирает горы и леса и все, что может о чем-либо напомнить, поэтому мысли о прошлом становятся бледней и приходят реже. И устарелая, отсталая, небольшевистская тяга к семье, доставшаяся ему по наследству и выраженная у него больше, чем у других, которую он скрывал уже многие годы, как нечто постыдное, тоже становится бледней. А вместе с тем и бессмысленнее – какой толк в его тревоге за Иву, за ее ребенка, на старого Луку в Медже и за Лукиного Непада в Боснии. Живые, когда они далеко, постепенно отождествляются с мертвыми, которые уже оплаканы, как оплаканы Видра и Джана, Бранко и Юго, Слобо Ясикич. Ладо больше не видит их мук, а это почти все равно, что этих мук нет.