«Никто съ нашего села не хочетъ идти съ барщины на оброкъ. Не понимаютъ или не врятъ? Сегодня сама пойду на сходъ разговаривать съ ними…»
Очень часто записи идутъ не отъ одной бабушки и начинаются словомъ «мы».
«Мы ршили отпустить столяра Семена въ Москву… Пусть поработаетъ на вол…»
«Мы дали вольную Иль Ерофеву съ женою… Довольно натерплся онъ отъ покойника…»
«Вчера вернулся нашъ бглый Яшка… Покаялся, что бгалъ въ Соловки, говоритъ — душа просила. Мы его простили».
Кто эти «мы»? Я недоумвалъ… Очевидно, кто-то руководилъ бабушкой, и вс эти оброки и выкупы шли отъ кого-то, кому бабушка довряла. Я думалъ, что это какой нибудь управляющій имніемъ, но вдругъ наткнулся на слдующее:
«Онъ говоритъ, кто самъ живетъ, долженъ и другимъ жить давать»…
И тутъ же прибавлено:
«С. такъ добръ и великодушенъ, что радъ всмъ вольную дать. А моя дочь? Я передъ ней отвчать должна…»
Я вспомнилъ тогда, что ддъ Сергй пріхалъ посл смерти отца изъ-за границы для раздла имнія. Никакого раздла не произошло, онъ отказался отъ своей части въ пользу моей матери и теперь все цликомъ перешло мн. Очевидно, «мы» — это бабушка и beau fr`ere, Сергй Иларіоновичъ. Онъ конецъ сороковыхъ годовъ провелъ за границей и должно быть привезъ въ Турьи Горы новые взгляды, новыя убжденія. И въ записяхъ бабушки это видно на каждомъ шагу. Мысль о дарованіи свободы крестьянамъ постоянно борется въ ней съ привычками и практическими соображеніями. Рядомъ съ этимъ встрчаются и такія фразы:
«Вчера я читала въ старой книжк „Сверныхъ Цвтовъ“ повсть „Трактирная лстница“ Н. Бестужева. С. взялъ отъ меня книгу и сталъ читать вслухъ Монтаня, сказавъ: „Вотъ наука житейской мудрости“.
„С. подарилъ мн французскій экземпляръ Монтаня въ роскошномъ переплет…“
(Сколько разъ держалъ я въ рукахъ эту книжку Essais de Montaigne и не зналъ, какъ она попала въ нашу бдную библіотеку!).
Потомъ идутъ опять разныя хозяйственныя соображенія, но чмъ дальше, тмъ чаще они перебиваются другими замчаніями:
„Какъ борьба духа съ матеріей истомляетъ человка…“
„Его любимые писатели: философъ Емерсонъ и Карлейль. Онъ говоритъ, что они аристократы по возвышенности своего духа и демократы по любви къ человчеству, по желанію блага всмъ. Какъ увлекательно С. говоритъ объ этомъ…“
Но бабушка, очевидно, не увлекалась этимъ. Она выписываетъ цлые страницы изъ Жуковскаго, нсколько разъ цитируетъ Монтэня въ плохомъ русскомъ перевод, но все это безъ своихъ замчаній или дополненій. Гораздо горяче она относится къ житейскимъ фактамъ:
„Сегодня ночью выгорла Рябовка. С. опять работалъ, какъ левъ, бросался прямо въ огонь, откуда и спасъ Mapтыниху съ внукой. Герой!!!“
„Ухалъ. Плакалъ много… Онъ мн кумъ и своякъ… Даже помыселъ — большой грхъ… Дочь — невста… Умолила ухать… Одинъ Богъ знаетъ, какъ я…“
На этомъ страница кончается и вс дальнйшія уничтожены. Я припомнилъ, что ддъ Сергй нсколько разъ прізжалъ изъ-за границы, но, очевидно, бабушка (или кто-нибудь другой) порвала все, что относилось къ этому времени. И я безъ колебанія ршилъ, что бабушка…
8 іюля.
Не окончилъ это письмо вчера, дорогая Варвара Львовна, потому что ко мн въ комнату вошла Власьевна. Записки бабушки лежали передо мной. Я смутился, точно она поймала меня въ воровств, и, желая скрыть мое смущеніе, сказалъ ей:
— Мн нужно бы освободить этотъ ящикъ, а онъ наполненъ вотъ этими бумажками… Что это такое?
— Это покойница Марья Ивановна передъ смертью своей все читали, да рвали… А это осталось въ стол, возл ихъ кровати… Посл ихъ смерти кто-то изъ людей все и свалилъ сюда… Кому они нужны?
— Надо ихъ сжечь, — сказалъ я, точно оправдываясь.
— Можно… Да чего тутъ жечьто? И сотой доли не осталось… Вы бы посмотрли, какіе вороха рваной бумаги мы выносили. Какъ ваша маменька Марья едрровна скончались — бабушка шибко затосковала и все читала письма какія-то, да альбомы, да тетради перебирала… Плакала она надъ ними такъ, какъ только надъ дочерью своей покойной плакала… А потомъ, ужъ какъ имъ умереть, — рвать бумагу стали и приказывали жечь… И все со слезами…
— И вы жгли?
— Вынесешь корзину, поставишь… Которыя сожгли, которыя ребятишки растаскали… Куда ихъ?
Я оставилъ начатое вамъ письмо и сталъ разспрашивать Агафью Власьевну.
Она съ рожденья у насъ въ дом и помнитъ даже смерть ддушки. Ей было тогда лтъ десять, но она ясно помнитъ и его наружность: старую и надутую, какъ говоритъ она, и его болзнь, тяжелую для всхъ домашнихъ. Ддъ лежалъ послдніе два года жизни разбитый параличемъ и бабушка была его невольной сдлкой. Дочери (моей матери) было тогда тринадцать лтъ, и бабушка сдала ее на руки гувернантк, а сама сидла около больного мужа и плакала.
— Отъ скуки он плакали, что ли? Не знаю. Думаю: себя жаль было… Молодыя такія, да красивыя… А баринъ-покойникъ все ругался, да плевалъ…
— А гд же ддъ Сергй былъ въ это время? — спросилъ я.
Власьевна замялась немного, а потомъ, точно нехотя, отвтила: