В семнадцать, когда горьковатые от трюфельного масла губы Дарклинга ощущались на ее губах, Зоя собиралась забрать свои слова обратно. То был очередной день ее рождения, который мог бы стать таким же поганым, как и шестнадцать других, – с неподвижной удавкой одной только себя, в безнадежной, бесчувственной компании, но Зоя дала слабину и нашла утешение сначала в затхлой бутылке Ваниного самогона, а потом в объятиях Дарклинга, прямо там, на медвежьих шкурах под покровом ночи в промерзлом лагере Второй армии, который насквозь пропах хвоей и горелым крахмалом.
– Я не причиню тебе боль, Зоя, – сказал тогда он и – быть может, даже ласково – погладил ее по щеке.
Дарклинг, конечно, знал, что до него у нее никого не было, что это она только строила из себя зрелую, высокомерно называла других девочек детьми. Потом ей казалось, что в белье ей насыпали перечной мяты, но когда на рассвете Дарклинг без стеснения поднялся, взял ее за подбородок, заставил посмотреть на себя, и в желтовато-розовом свете, бледном, как недоспелая малина, Зоя увидела то, что ночью скрылось во тьме, она вдруг почувствовала что-то другое – не детское обожание, не нервное томление от того, что где-то там есть закрытая комната, куда ее не пускают.
Что-то такое, от чего она ощутила себя особенной, чем-то большим, чем та маленькая бесполезная девочка, которая только и хотела, чтобы мать ее любила.
Сейчас-то Зоя понимала, как легко тогда было навешать ей лапшу на уши, заставить поверить, что каждое его слово, каждый жест наполнен глубоким смыслом. Она сама позволила Дарклингу себя сломить.
И хотя Зоя уже давно не была девочкой, в каждый свой день рождения она снова становилась тем ершистым, упертым ребенком, совсем как тогда, когда ей было двенадцать. Лелеяла обиду на мать за то, что та позволила себе влюбиться, а расплачиваться за ее неудавшуюся любовь пришлось Зое.
«Мне тебя не прокормить», – причитала ее мать, словно это Зоя по собственной воле вошла в материнскую утробу и по собственной же воле из нее вышла.
Но осознание того, что однажды в месяц трескучего мороза и поедания малинового варенья она пришла в этот мир нежеланным ребенком, омрачало только знание, что единственный день рождения, в который Зоя хотя бы с полчаса не думала о своей неприкрытой обиде, биологическом отвращении к матери, она провела на груди Дарклинга под тонной одеял, в коконе из утоленного девчачьего томления.
Поэтому когда этим гадким февральским вечером Николай как к себе домой вошел в ее покои, в первую очередь Зоя подумала не о том, что в Малом дворце полно малолетних гришей, ночи напролет тайно тискающихся в коридорах и за завтраком с радостью перемоющих своему командиру все косточки, а о необходимости выпроводить Николая до того, как ощущение приятной тяжести его тела привяжется к этому паршивому дню.
– Не могу вспомнить, зачем я тебя позвала, – сказала Зоя и прикрыла шалью грудь – дала понять, что вторжение на эту территорию придется отложить до лучших времен. – Точно. Я и не звала.
– Понимаешь ли, Назяленская, тут вот какое дело, – Николай двинулся вперед, заложив руки за спину. – Одна маленькая птичка принесла мне на хвосте, что и мой боевой генерал с годами не молодеет. А я-то надеялся, что когда я состарюсь и растеряю все зубы, ты по-прежнему будешь рядом цвести и пахнуть, как майский персик, являя собой пример вселенской несправедливости. Но что же это, дорогая Зоя? Неужто первая морщинка на твоем изумительном лице неувядающей дивы?
– Осторожнее, ваше величество, – предупредила Зоя. – Вы ведь дышите воздухом.
Николай стряхнул снег с шинели. Зоя вдруг заметила, что она вся была в катышках шерсти, словно ее носили не снимая ни одну зиму, а то и донашивали за отцом или братом. И с чего это, спрашивается, королю рядиться в деревенские обноски, если он не собирался под шумок улизнуть из дворца?
Внутри у нее заметалась ревность, но Зоя упрямо вздернула подбородок: если Николаю и намазано где-то медом, пусть. Зое уже осточертело прикрывать зад этого безрассудного, юродивого мальчишки.
– По-моему, слишком поздний час, чтобы разгуливать по дворцу, в такую-то метель да еще и непойми в чем, – буркнула Зоя.
– А по-моему, час как раз-таки подходящий. Разбушевавшаяся стихия, несчастная, заблудшая душа на пороге неминуемой гибели в снегах в шинели самого известного земенского стрелка, которую тот умыкнул с тела третьего губернатора Белендта. Не веришь? Справедливости ради, такие изящные, миниатюрные прорехи могли оставить только пули легендарного револьвера Фланко.
Зоя приподняла бровь:
– Ну и с чего бы несчастной, заблудшей душе в необыкновенной шинели пропадать в снегах почем зря? – поинтересовалась она.
Николай обхватил ее ладонь. Руки у него еще не согрелись после мороза, холодные пальцы почему-то казались застывшими, как у мертвеца. Поддавшись неизвестному порыву, Зоя прижала их к своей щеке и почувствовала, как Николай погладил ее скулу.