— У меня организм проверенный, — сказал он веско и пристукнул пальцами по колену. — Я в эти ихние дома отдыха и курортные отправления — ни в какую. Я смотрю с такой точки, что все это — баловство, одно лишь только расслоение. Я на курорте приучу себя к сладкому и к жирному, а приеду домой — и пожалуйста опять на третью категорию. Куда ж это годится?
Кате стало неинтересно. Она отвела глаза, и вместо жестких морщин и щетками усов перед ней возникли складки коричневой вязанной шали и светлые глаза, невиданно спокойные, будто пустые. Беспрестанно и неторопливо женщина запускала руку в белый узелок, что лежал у ней на коленях, вытаскивала кусочки, совала в самую глубину рта и, до странности широко разевая челюсти, громко жевала.
— Все в порядке, — ровно и одобрительно говорила женщина в промежутках между жевками. — Дома все в порядке. Стекла выбиты. Керосину нет.
Катя припомнила ее. На вокзале, у кассы. В кишащей, бранчивой очереди она стояла безгневно, глядела пусто и так же широко разевала челюсти.
— Дома все в порядке, — сказала женщина, усмотрев Катю светлыми этими и прозрачными глазами. — Домой съездила, к детям. Все в порядке. Дров нет. Керосина нет. Стекла выбиты.
Эта странная женщина была, словно каменной стеной, ограждена своим каким-то непоправимым горем. Что с ней сделать? Рассказать про письмо, про Сеню? Ведь не услышит даже! Катя закрыла глаза, откинулась. И тут же сразу нахлынули, опрокинулись на нее все эти сколько раз передуманные мысли, — все унижение, обиды, все неоправданные надежды тех быстро-быстро истекших дней. И этот все решивший, оборвавший все вечер. Электрические надписи, тяжелый вечерний снег, застывшие ноги, пьяные у входа в кино, страх ее, ожидание…
Зачем это? Зачем вернулось? Это же неправда, ошибка, дурной сон. «Радость моя, приезжай!» — и Катя, опомнившись, улыбнулась и прижала к блузе несмелые руки; под синей блузой неровно постукивало, подпрыгивало и попадало прямо в грудной, набитый туго кармашек; а там, зажатая между его непохожей карточкой и профсоюзным билетом, жила, дышала клетчатая бумажка, а на ней протекающими чернилами, расплывшись, крупно: «…радость моя, приезжай. Не могу без тебя…»
Как будто бы свежим воздухом потянуло от этой бумажки, как будто бы исцеляющее тепло побежало от нее по руке и дальше по всему беспокойному телу. И вот вздохнулось уже: «Господи, как же сладко! Ни дать ни взять, в детстве после обильного плача». И вот уже Катины утомленные плечи приникли к вагонной стенке, и глаза, не досмотрев, сомкнулись, и слух весь, и вся она через слух входит вот в это мерное «татата, татату», что выделывают колеса. Колеса выделывают отчетливо, мерно: «Без тебя не могу… без тебя не могу…»
…Сеня взял за руку: «Катя, радость моя!» Какая твердая, верная рука! Какие легкие, необжигающие слезы! «Сеня, ты опять от меня уедешь? Лучше скажи зараньше. А если опять так, то я умру, Сеня, я не перенесу». — «Нет, Катя, я теперь буду с тобой всегда, всегда. Я никогда больше не уйду». — «Сеня, а как же Тамара Сергеевна?» — «Да нет, Катя, ее же не было вовсе, тебе привиделось, ты просто так приревновала. У меня только ты, только ты, только ты… ты-ты-ты…» И кутает Катю в пестрое одеяло. Понятно: это чтоб было прочнее, крепче, навсегда… Катя — вся к нему, подставляет плечи… Вдруг — тетя Наташа: «Катя, брось его, вы не пара. Найди другого, попроще!» и тянет с нее одеяло. — «Тетя Наташа, оставьте же! Мы вместе теперь, он со мной, и мне никого не надо». А та, неумолимая, тащит, злится… «Другого найди! — надрывается хриплый голос. — Другому скажи!»
— Другому скажи! — Это уже наяву: голос хриплый и слышанный где-то. — Другого найди дурака!
Мужчина с усами — нет ни Сени, ни тети Наташи — в азарте вцепился той, пустоглазой, в вязаную шаль. Головы свесились со всех полок, весь проход забит людьми, — лезут, тянутся, будто на чудо какое. Женщина совсем не вырывается, а мужчина закрутил жгутом коричневые вязаные концы, бешено дергает и кричит, и усы у него встали торчком.
— Найди дурака! Нечаянно залезла! А? Слыхали? В узел залезла — нечаянно. Найди такого идиета, чтобы поверил!
— В узел залезла! — откликаются с полок, с лавок, выпирают из темноты проходов, из тесноты. — Слушай больше, — нечаянно! Она наскажет. Видали эдаких: села будто добрая, а сама… Вот так-то они по ночам чемоданы чистят. Дождалась, пока все заснули, и давай чистить…
— Давить надо таких! — бабий оголтелый визг.
— Ну, дави! — совершенно спокойный голос пустоглазой женщины. — Ну, дави сейчас, — советует она усатому.
— Давить, гражданка, не полагается, — резонно отвечает тот, отрезвев от ее спокойствия. — А вот сейчас будет Любань, там мы найдем общий язык.
— Сдай ее кому следовает, — подсказывают с верхней полки. — Только и делов.
— Правильно! — откликается темнота.
Колеса стучат реже, реже, реже. Замерли: вагон сильно двинулся, стал. Кто-то там пробежал с фонарем, лучи пробежали по окнам…
— Любань!
— Дай дорогу, ребята! Граждане, посторонись!