— Дочь выдала, — доходило до Кати по временам, — и болю я по ней, болю! Ох, трудно, карахтерный муж, невозможный. Облает ни дай, ни вынеси за что, и спросить не смеем, никакого приступу нет… Трех лет померла, скарлатиной, херувимчик чистый… В бога верил и в церкву ходил, а тут повредился. Не дал Женичку по-христиански отпеть, сам свез, сам зарыл, а вернулся домой — все иконы пожег, да еще порубил сначала. Топором, милушка, топором. Порубил и сжег.
Разговорчивость заразила вагон. Сквозь переговоры колес нарастала, накипала со всех сторон людская многоголосица.
Напротив, на месте той женщины, уже давно сидел молодой рабочий, бритый, в кепке, с костылями, очевидно хромой. Он говорил еще больше, еще громче, чем пышноусый его сосед, но не тем величавым, не тем внушительным тоном: он вскрикивал, он всхлипывал, он дергался весь.
— Сами себя портим, сами, сами! — утверждал он, неподвижными, ужаснувшимися глазами водя по улицам. — Деньги, хоть маленькие, у другой скопятся — надо в банк! В банк! Чтоб на них государство работало. А она — снесет она в банк? Никогда не снесет. На барахолку потащит. Частнику — сто, полтораста, двести рублей на шелковое пальто. А потом в шелковом пальте — на производство! Надолго его станет? А? Ведь это же наше недоразумение! Деньги государству нужны, на машины нужны, а мы — собаке под хвост!
— Правильно! — поддерживали собеседники.
— Понятно, — подтвердил усатый, не уступая ведущей роли своей в разговоре. — Пока пятилетка тянется, можно и без пальта походить. Неважно. Надо уж как-никак воздержаться.
Хромой поглядел на него секунду с отчаянием и недоуменьем.
— Что же это такое? — спросил он, оглядываясь. — Что же это за позорное явление! Например, очереди. Другая сама не знает, зачем целый день стоит. Надо ли ей, не надо, если дают — бери. Недавно в Пассаже — что же это такое? — одна гражданка разрешилась в очереди.
Кругом посмеялись.
— Разрешилась в очереди! — сокрушался и негодовал рассказчик. — Что же это такое, — завернула младенца и еще после того часа три стояла. Пока не заимела, чего ей нужно.
Засмеялись еще, но слабее. Женщины вовсе смолчали.
— А керосин? — потрясенно спросил хромой, тяжело напрягая морщины на лбу. — Что же это такое? Недавно на Сенной двенадцать человек выявлено! — голос его мучительно зазвенел. — Двенадцать выявлено человек! Брали керосин ведрами, ведрами — и выливали на землю. Нарочно это, чтоб советскую власть поставить втупик! Чтоб создать затруднения. Кто-то, значит, имел смысл их нанимать и деньги платить!..
— Вредители! — заговорили кругом. — Из-за границы посланы! Неймется проклятым!
— Чистая работа! — веско сказал пышноусый мужчина, не то удивляясь, не то одобряя.
И посмотрев на ухмылку его, припрятанную в усах, на эти усы щетками, Катя вдруг поняла: он одобряет, он за тех, кто вредил, он против банков, домов отдыха, он против пятилетки, он против Сени. Сердце ее задрожало от ненависти, в ушах зазвенело. «Расстрелять этих сволочей!» — вдруг подумала она не своими, непривычными словами, будто кто-то другой подумал в ней за нее, — может быть, Сеня.
— Расстрелять? — спросил хромой, расширенно глядя на нее в упор. — Расстрелять их нельзя, — советский закон не подходит. А в тюрьму посадить — они там место займут, которое нужно для других.
— Как это — не подходит? — говорили кругом. — Почему это нельзя? Расстрелять, только и делов. Керосин на землю! А?! Надо же!
— Или рассмотреть чулки, — властно взял слово хромой. (Все примолкли, с готовностью ожидая новых сенсаций.) — Чулки выдают по талонам с отметкой, а между прочим другая организовалась: сотрет отметку резинкой, и еще получит, и еще! Я знаю эти случаи — получали по четыре пары! У другого шестеро детей — и на каждого по четыре пары! Ну, куда же столько? Ведь все же равно не сносить. Так лежат, про запас, а государство от этого в затруднении!
— Где ты это видел — четыре пары? — перебил вдруг женский голос, надорванный, злющий. — У кого? У женки твоей, что ли?
Женщины словно с цепи сорвались.
— Мы босиком скоро пойдем, а не то что — четыре пары!
— У него у самого, наверное, столько получено!
— Мелет не знай чего!
— Аферист какой-то!
Всякий разговор был сорван. Женщины шумели еще долго, но мало-по-малу, одна за другой умолкали, и на место сбивчивых их голосов вступали все ударнее, все мощнее, тяжкой решимости полные, раскаты колес.
Пышноусый мужчина откинул голову, надвинул пониже каракулевую шапку и стал солидно храпеть. Старушонка потряслась-потряслась, попала как-то головой в Катины колени, да так и осталась. Хромой долго, упорно не засыпал; наконец и он передумал все свои горькие и возмущенные мысли и закрыл глаза, привыкшие быть всегда настороже. Сон его продолжал и множил дневные тревоги; надвигались предательство и опасность, он боролся, предупреждал, напряженные губы его не смыкались.
Катя совсем не спала. Колеса отдавали в голову, в сердце. Что-то, стуча, ворочалось под ногами, — быть может, вагон распадался.