— Нет, — сказал Силин. — Хоть вы и писали обо мне, но так и не знаете, как я жил. Мальчишкой — младшим лейтенантиком на войну, вернулся в сорок пятом — лето, никто не стреляет, двадцать три года, ордена и медали, вся жизнь впереди… Женился с ходу, от радости, что живой, что руки-ноги на месте, и сразу в работу без продыха. А тут как-то подумал, что скоро пятьдесят, и вдруг стало не по себе. Не то чтобы загрустил, нет, а просто подумал — сколько же тебе еще осталось? Ну, десять, ну, пятнадцать лет… А что ты видел, что успел взять от обыкновенных человеческих радостей? Да ничего! Вы не поймите меня неправильно, Екатерина Дмитриевна, я не жалуюсь. У нас с вами просто — ну, как бы это сказать — беседа за жизнь, как говорят в Одессе.
Он не лгал ей.
Последнее время, особенно вечерами, оставаясь наедине с самим собой, он чаще и чаще думал, что все в его жизни обстоит именно так. Пожалуй, впервые он подумал и о том, почему его начала раздражать Кира. Виновато ли в этой раздраженности ее удивительное неумение
Да, жена есть, а дома, семьи нет. Конечно, она любит меня, ей очень спокойно за моей спиной, и она совершенно уверена, что иначе не может быть, что это уже до конца. А я ее? Люблю ли я ее? Он не хотел ответить прямо на этот вопрос даже самому себе. Меня давно не тянет к ней. Это был еще не ответ, это было как бы оправданием того ответа, который он не хотел дать сразу.
За последние три-четыре года Кира заметно сдала. Ее полнота была неприятна Силину. Уж если в человеке начинает что-то раздражать, раздражение со временем распространяется на все, даже на болезни. Силин терпеть не мог, когда Кира заводила разговор о гомеопатах, глотала точно по часам какие-то пилюльки, потом бросала их и принималась за гимнастику — само это зрелище было неприятным. Неприятно, когда такая полная женщина крутит хула-хуп на том месте, где должна быть талия, или пытается закидывать ногу на спинку стула по системе йогов.
Значит, привычка? Год назад они сыграли серебряную свадьбу. Гости кричали «горько», а он злился — что за дурачество! После двадцати пяти уже не горько и не сладко — никак.
Значит, привычка? Привычка вернуться после работы в свои стены, к привычному дивану, к привычной женщине. Она никогда не спрашивает, как у него дела, и он не спрашивает, как дела у нее. Если Кира начинает рассказывать о знакомых или сослуживцах, какие-то семейные истории, он словно бы щелкает невидимым выключателем и ничего не слышит. Ему неинтересны эти истории: кто-то с кем-то разошелся, какой ужас, двое детей; кто-то умирает от рака, какой ужас, еще вчера шутил и смеялся; кто-то нашел сестру после тридцати лет разлуки, какая радость, верно? У нее каждый день была подобная история. «А знаешь, я, кажется, помирила Воробьевых — ну, помнишь, я тебе рассказывала? Двое детей…»
— Вы не любите жену? — тихо спросила его Воронина.
— Она очень добрый человек, — ответил Силин. — Наверно, таких просто нет.
— От доброты тоже можно устать, — сказала Воронина. — Странно! Даже доброта иной раз может оказаться невыносимой. Мой муж был очень добрым человеком, но меня начинало трясти от его забот. Мне даже хотелось, чтоб он меня поколотил хоть один раз. Помните, как обрадовался Пушкин, когда Натали ударила его? «Бьешь — значит, любишь».
Он подумал: вот мы сидим рядом, два, в общем-то, неустроенных в жизни, духовно одиноких человека, и я знаю, что ей хочется быть со мной, а она знает, что я хочу быть с ней. Но сразу так нельзя. Не принято. Она еще может ждать, ей всего тридцать, а мне надо спешить. Или махнуть рукой. Одно из двух. И тогда уже все. Ничего другого не будет.
Мне надо спешить, потому что осталось не так уж много, и там, в самом конце, я все-таки успею пожалеть, что радости прошли мимо меня. Я не хочу жалеть. Все мы рано или поздно умрем, безгрешные и грешники, добряки и деспоты, именитые и безвестные. Так не все ли равно?
Машину он отпустил. Обратно надо было добираться на такси, благо возле Солнечной Горки всегда стояло несколько свободных.
В такси снова он взял руку Ворониной. В темноте ее глаза превратились в два больших темных пятна и вдруг начинали мерцать, когда встречные машины освещали фарами ее лицо.
— Если бы вы только знали, как мне не хочется расставаться с вами, — очень тихо, чтобы не слышал шофер, почти шепотом сказал он.
— Не расставайтесь, — так же тихо отозвалась она.
…Он ушел от нее ночью, оглушенный и усталый, — вот и все, что было в нем сейчас: оглушенность и усталость. И знал, что теперь будет ходить туда, в маленькую однокомнатную квартирку на третьем этаже, тайком, воровато, и не думал, чем все это может кончиться. Но не было счастья в его душе…