После этого случая мы больше не разрешали голландцу разгуливать по кораблю, а старина «Верблюд» шел со скоростью, с какой не шел при самом благоприятном ветре. Мы плыли прямо на юг.
Уже долгое время у нас не было нормальной еды, особенно давно мы не ели мяса. Бычка и голландца трогать было нельзя, а наш корабельный плотник — традиционно первая помощь голодающим — был просто мешок с костями. Рыба не клевала. Снасти пошли на макаронный суп; предметы из кожи, включая нашу обувь, съели в омлетах; из пакли и смолы получились сносные салаты. Паруса прошли пробу на потроха, после чего их благополучно прикончили. Оставался выбор: есть друг друга согласно морскому этикету или приняться за романы Аберсаута. Ужасная альтернатива! Однако выбор все-таки есть. Думаю, голодающим морякам редко перепадает груз из книг популярных авторов, хорошо пропеченных критиками.
Мы принялись за беллетристику. Прочитанных капитаном книг хватило на шесть месяцев — большинство были бестселлерами и жевались с трудом. Когда они закончились — кое-что, конечно, пришлось дать бычку и голландцу, — мы встали рядом с капитаном и перехватывали книги сразу по прочтении. Иногда, видя, что мы находимся при последнем издыхании, капитан пропускал целые страницы поучений или описаний; и всегда, если предвидел развязку, что случалось обычно к середине второго тома, безропотно вручал нам книгу.
Результат от такой диеты был не то чтобы плохой, но удивительный. Физически она нас поддерживала, интеллектуально — возвышала, нравственно — делала разве что чуточку хуже. Говорили мы так, как люди обычно не говорят. Изысканно, но без особого смысла. Как в театральном поединке, где каждый удар парируется, так и в нашем разговоре каждая реплика подсказывала ответ, а тот требовал вторичного возражения. Если последовательность нарушалась, все оказывалось чепухой — так у разорванной нити ясно видно, что бусины искусственные и пустые.
Мы занимались любовью друг с другом и плели интриги в потаенных местах трюма. У каждой группы заговорщиков были свои слушатели у люков. Склонясь слишком низко, они стукались лбами и начинали драться. Иногда между ними возникали смуты за право подслушивать ту или иную группу. Помнится, как-то повар, плотник, второй помощник врача и матрос боролись на ручных щупах за право предать мое доверие. Однажды трое убийц в масках из второй стражи склонились в одно и то же время над спящим юнгой, о котором говорили, что он за неделю до этого сообщил кому-то по секрету, что у него есть «золото, золото!», накопленное за восемьдесят — да, за восемьдесят — лет грабежа в открытом море в то самое время, когда он представлял в парламенте городок Закхей-кам-даун[132]
и регулярно посещал церковь. Я видел, как капитана у мачты окружили домогавшиеся его поклонники, а сам он тянулся к ящику с книгами, распевал любовную песенку для возлюбленной, брившейся у зеркала.Наш язык общения состоял в равных частях из классических аллюзий, устойчивых идиом, шуток из буфетной, воровского жаргона и геральдического сленга. Мы хвастались происхождением и восхищались белизной своих рук, когда сквозь слой грязи можно было рассмотреть кожу; много говорили об искусстве, а еще — о любви, растительном мире, убийствах, ядах, прелюбодеянии и ритуалах. Деревянная резная фигура на носу корабля в виде принюхивающегося гвинейского негра и черно-белое изображение двух дельфинов со сломанными позвоночниками на корме обрели новое значение. Одной фигуре голландец ногой сломал нос, другую почти уничтожил помоями кок, но к обеим ежедневно шли паломники, и каждая становилась мистическим образом все прекраснее по замыслу и утонченности исполнения. В целом все мы очень изменились, и если б количество современной беллетристики соответствовало нашим пожеланиям, боюсь, у «Верблюда» не хватило бы сил выдержать вес моральных и эстетических императивов в мозгах авторов, вымоченных в желудочном соке моряков.
Переложив на нас заботу о корабельной литературе, капитан вышел на палубу впервые со дня нашего выхода из порта. «Верблюд» по-прежнему шел тем же курсом, и капитан, произведя первое наблюдение за солнцем, выяснил, что мы находимся на 83о южной широты. Жара стояла невыносимая, воздух был как дыхание печи внутри печи. От моря шел пар, как из котелка с кипящей водой, и в этих испарениях наши тела казались соблазнительной, почти готовой пищей. У деформированного солнцем корабля теперь оба конца одинаково высоко выступали из воды, палуба бака была наклонена, отчего бычок ужасно страдал, а бушприт торчал вертикально, и положение голландца с удочкой было шатко. Термометр висел на грот-мачте, и когда капитан подошел, чтобы проверить его показания, мы как раз сгрудились у мачты.
— Сто девяносто[133]
по Фаренгейту, — удивленно пробормотал он. — Невероятно! — Резко повернувшись, капитан обвел нас взглядом и властно спросил, «кто был за командира», пока он «читал книги».