О, горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые, утес каменный, как стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перья красные, вороны черные, а галки серые. В тех же горах орлы, и соколы, и кречеты, и курята индейские, и пеликаны, и лебеди, и иные дикие — многое множество, птицы разные. На тех горах гуляют звери многие дикие: козы и олени, и изубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие. Видно, а взять нельзя!
На те горы выбивал меня Пашков, со зверями и со змеями, и со птицами витать. И я ему малое писаньице написал, так начал: «Человече! Убойся Бога, сидящего на херувимах и призирающего в бездны, коего трепещут небесные силы и вся тварь со человеки, один ты презираешь его и наперекор ему делаешь», — и прочее, там многонько написано, и послал к нему. А вот бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощаник и помчали к нему, — версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их. И они, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя на меня, плачут, жалеют меня.
Привели дощаник; взяли меня палачи, привели к нему. Он со шпагою стоит и дрожит. Начал мне говорить: «Поп ли ты или роспоп?» И я отвечал: «Аз есмь Аввакум протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, как дикий зверь, и ударил меня по щеке, потом по другой и по голове. Сбил меня с ног и, топор ухватя, лежачего по спине ударил трижды. И, раздев, по той же спине семьдесят два удара кнутом.
А я говорю: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: «Пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, но посреди побоев вскричал я: «Полно бить тово!» Так он велел перестать.
И я промолвил ему: «За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?» И он еще велел бить по бокам, и отпустил. Я задрожал, да и упал. И он велел меня в казенной дощаник оттащить: сковали руки и ноги и на бревно кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю ночь под капелью лежал…
Стало у меня в ту пору кости щемить и жилы тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред Владыкою, и Господь-Свет милостив: не поминает наших беззаконий первых покаяния ради; и опять не стало ничто болеть.
Наутро кинули меня в лодку и дальше повезли. Когда приехали к порогу, к самому большему — Падуну[843]
, река в том месте шириною с версту, три порога чрез всю реку очень крутые, не протоками что поплывет, то в щепы изломает. — Меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а мне на плечи накинуто кафтанишко простое. Льет вода по брюху и по спине. Из лодки вытаща, по камням скованного около порога тащили. Грустно, да душе добро: не пеняю уж на Бога…Потом привезли в Братский острог[844]
и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до Филиппова поста[845] в студеной башне; там зима в ту пору живет, да Бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: когда накормят, когда нет. Мышей много было, я их скуфьею[846] бил, — и батожка не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!» — да сила Божия возбранила, — велено терпеть.Перевел меня в теплую избу, и я тут с заложниками и с собаками жил скованным зиму всю. А жена с детьми верст с двадцать была сослана от меня. Баба ее, Ксенья, мучила зиму ту всю, — лаяла, да укоряла Сын Иван[847]
— невелик был — прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть его в студеную тюрьму, где я сидел: ночевал милой и замерз было тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я его и не видал. Приволокся к матери, — руки и ноги ознобил.На весну потом поехали дальше. Запаса немного осталось, а первый разграблен весь: и книги и одежда отнята была На Байкале море потом тонул. По Хилке[848]
, по реке заставил меня лямку тянуть: очень тяжек ход ее был, — ни поесть было некогда, ни спать. Лето целое мучились. От водяной тяготы люди погибали, и у меня ноги И живот синими были. Два лета по водам бродили, а зимами чрез волоки волочились.На той же Хилке третий раз тонул. Барку от берега оторвало водою, — у других людей стоят, а мою ухватило, да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном. И я на ней ползаю, а сам кричу: «Владычица, помоги! упование, не утопи!» То ноги в воде, то выползу наверх. Несло с версту и больше; да люди перехватили. Все размыло до крохи! Да что делать, если Христос и Пречистая Богородица изволили так?
Я, вышед из воды, смеюсь; а люди-то охают, платье мое по кустам развешивая, шубы атласные и тафтяные, и кое-каких безделиц много еще было в чемоданах да в сумах; все с тех пор перегнило — нагими остались. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаешь насмех!» И я паки Свету-Богородице докучать: «Владычица, уйми дурака тово!» Так она-надежа уняластал по мне тужить.