Ольгу же Милославскую то и дело душили слезы, и когда Залывин принес большущий пучок полевых цветов, она не сдержалась и зарыдала в голос. Варя едва-едва ее успокоила. А Боголюб, усыпанный цветами, лежал в гробу спокойный и умиротворенный.
…Уже отзвучал прощальный салют над могилой Боголюба, уже ушел Макаров вершить свои бесконечные воинские дела, а Залывин все еще стоял над нею. Вот и этого друга не стало, который, казалось, обязательно должен был выжить. Воистину, все на войне несправедливо, кроме одного — справедливой победы.
Не он ли еще сегодня в полдень в пансионе скорбел о Леньке Бакшанове, тосковал о родной стороне и пил, не хмелея, и вот новое горе. Не вещало ли это сердце другую беду? Кто тут скажет? Макаров, уходя от могилы, сказал ему: «Вас, друзей, было трое. Всех хотелось сберечь. Но, видно, кроме судьбы, здесь никто уберечь не может».
Его раздумья оборвал женский голос:
— Анатолий… Толя… идемте.
Это звала Ольга Милославская. Глаза ее были заплаканы, но некрасивое лицо со вспухшими бледно-розовыми губами казалось одухотворенным и решительным. Он долго смотрел на нее и не понимал, зачем она пришла.
— Идемте, — проговорила Ольга. — Антошу все помянули. И Александр Васильевич тоже…
Залывин отметил, что командира полка она назвала по имени-отчеству, и это его тронуло: будто все происходило не на войне, а на гражданке, по-людски, по-человечески, где знали совсем другую цену скорби по мертвому.
— Он сказал, — продолжала она, — что Ольга Васильевна ни за что не простит ему гибели Антона.
Залывин глянул еще раз на холмик буроватой земли на краю деревенского кладбища, на сбитый конусом некрашеный обелиск с неровной звездочкой и глухо проронил:
— Идемте.
Она не умолкала.
— Варя сказала, что если бы снайпер стрелял обычными пулями, Антон бы остался живым.
— Дум-дум, — механически проговорил он и опять почувствовал, как в груди, у самого сердца, больно отщелкнула прежняя собачка и тугая пружина с острыми режущими краями полоснула по горлу. Наверное, он побледнел, потому что Ольга подхватила его под руку. Но она просто не поняла, что он ответил:
— Что вы сказали?
— Так называются эти разрывные пули — дум-дум.
— А-а, да-да, я поняла… Это ужасно… Это бесчеловечно…
Он взглянул на нее: «Ну зачем она говорит об этом? Зачем?» А она все говорила — и все о нем, о Боголюбе, смерть которого и без того мучила его безжалостно.
— На вас лица нет.
— Что — неужели я такой пришибленный?
— Ну… не пришибленный. Просто на себя не похожи.
Она увела его далеко за мост, выше по течению Рабы, где не было ни окопов, ни солдат, где не так возбуждал настороженность притихший за рекой Шарвар. Пахло распускающейся вербеной, которая здесь, на отложистых берегах, росла большими рассевами и пестрела бледно-лиловыми, белыми и пурпуровыми цветами. Еще пахло водой, чуть затхлым приятным душком невспаханной земли и небом. Чертовски неприятный контраст со всем тем, что только что было видено и пережито. По короткой, будто стриженой, ярко-зеленой траве непугливо расхаживали грачи, одетые в синевато-вороненую сталь оперения. Кругом звенели цикады, предвещая теплый погожий вечер. Всюду под каждой былинкой билась, трепетала жизнь. Грудь разрывалась от воздуха, наполнявшего тело могучей похрустывающей силой. Он лег на траву, закинул за голову руки, крепко зажмурился. Ольга присела рядом, касаясь его локтя.
— Анатолий Сергеевич, — сказала она, — я часто вспоминала потом нашу с вами встречу… там… на могилевском перроне. Этих озорных солдат… Вы тогда им крикнули: «Она мне самому нужна!» Вы знаете, это было очень приятно… — И вдруг спросила с прямолинейной простотой: — Вы когда-нибудь любили?
— Нет, — ответил он, не раскрывая глаз.
— И у вас не было женщин?
— Нет.
— Анатолий Сергеевич, если я вам хоть чуточку нравлюсь… — ее рука, гибкая и прохладная, скользнула к его расстегнутому вороту.
Он открыл глаза, посмотрел на нее снизу вверх, ответил, щадя ее:
— Вы нравитесь мне, Ольга… Вы мне очень нравитесь. Но я сейчас совершенно выбит из колеи. Мне даже разговаривать тяжело.
Больше не проговорив ни слова, она легла вниз лицом, и он увидел, как плечи ее под мягкими полевыми погонами мелко забились в припадке беззвучного рыдания.
— Я все время вижу его… такого красивого… и белого-белого, без кровинки. И эту большую черную рану… в боку. Вы могли бы меня понять…
Он понимал ее. Только женщина могла противопоставить силе смерти еще большую силу жизни.
27