Руины Штархемберга стояли в окружении густого леса. Правая круглая башня, с тремя проемами окон на уцелевшей части стены, была разрушена до половины, и в ней прямо из пола верхнего яруса росла огромная альпийская ель. Совершенно невероятным казалось существование этого дерева, выросшего и нашедшего опору в глинобитном полу, но оно было красивым, зеленым и статным. Создавалось впечатление, что люди когда-то заточили молоденькую ель в верхнюю часть башни и она росла там, тянувшись к окнам, расположенным вкруговую под самым потолком; потом потолок и две трети стены рухнули (не то от ядер, не то от времени), и ель оказалась на свободе, но не ушла из башни, ставшей для нее на веки и узилищем и родным домом. Нижний ярус был, как и встарь, монолитно крепким и стойким и мог еще прожить века. Вокруг башни сохранился обвод зубчатой крепостной стены, за которой, чуть в стороне, стоял уже целый замок, хаотически собранный из каких-то стен, прямоугольных сооружений с бойницами и отдельных крепостей, массивных и высоко поднявшихся к небу. Замку, очевидно, было около тысячи лет, и строился он в глухую пору средневековья. Поражала огромная площадь, которую он занимал на вершине продолговатой горы, поражала причудливость и мощь самих сооружений, удивляла толщина глинобитных стен, по которым можно было разъезжать на тройках. Где и как взяли люди столько глины, чтобы поставить такую махину, какой зодчий возводил ее столь безграмотно и столь гармонично? Далекой, уже непостижимой тайной прошлых столетий веяло от этих руин, на которых росли теперь сосны и ели, и, верно, не восхищение, как теперь, вызывал этот замок своей романтичностью, а вселял ужас в сердце каждого, кто приближался к нему.
Внизу по обводу дороги, что змеей вползала на гору, зеленели ухоженные поля, стояли персиковые деревья в цвету, и среди них ютился обычный крестьянский домишко под черепичной почерневшей крышей, отрезанный от дороги ровиком и оградой из высокого частокола. Сад, поле перед ним, узкая посадка буков, отделявшая его от замка, — все было настолько идиллически милым, трогательным и знакомым крестьянской душе, что братьям Якушкиным и думать не хотелось, что вот сейчас опять надо будет подниматься и, снова вспарывая автоматными очередями прижавшуюся было к земле тишину, идти под пулями вперед на сереющую вдали громаду глинобитного замка. А лежать на пшеничном поле и слышать, как где-то в небесной глуби над ним заливается поздний жаворонок, было так хорошо! Место до самой горы и сам замок просматривались четко, и далеко. Белая глухая стена домика с пристройкой, поле за ним — тоже лежали как на ладони.
— Тюр-ли, тюр-ли-ли-ли, тюр-ли-и, — заливался жаворонок, и проникала в душу, в самое солдатское нутро, очерствевшее от крови и постоянных встреч со смертью, его немудрящая вроде, совсем не русская, но такая божественно-всевышняя и непостижимая в своей прелести трель, что хотелось и самим солдатам раствориться в ней.
— Как хо-ро-шо-то, — сказал Михайло прижавшемуся к нему «младшему» брату.
— Да-а, — протянул Петро. — Век бы слушать такую музыку. Баско поет, сукин сын. А гли-ко, Мишань, зеленя-то ужо большие здеся. Рано хлебушко-то вздыматься начал. Еще чуток — и в трубку пойдет.
— Зато у нас ешшо снег… Счас бы с ружьишком да в тайгу тетерьву пошшелкать.
— А ты, братень, как думаешь? Доживем?
— Дак чо не дожить-то? — ответил уверенно Михайло. — Во-он скоко прошли-прошагали. Давесь старшина говорил: вот возьмем замок — и на отдых. Сколь же можно воевать без смены?
— Мало нас осталось-то, стариков-то. Кто насовсем полег, кто в госпиталях мучится.
— Не думай про это. Не надо.