И едва он успел это проговорить, как над головами солдат хрястнуло, ухнуло — и все увидели, как по полу что-то бешено завертелось. Кто-то рванул из башни в дверные проемы, но большинство, прикованные одним общим взглядом к крутящемуся предмету, вжавшись в стенку, завороженно смотрели на него, не смея дохнуть. И уже совсем онемели все, когда увидели, что в кругу перед ними со скоростью запущенной юлы вертится снаряд — острый, конусом, четверти полторы в длину. Говорят, что в такие секунды вспоминается не только родная мать, а и вся жизнь, прожитая человеком. Но ни Залывин, ни Финкель, ни Саврасов ни о чем не успели подумать в эти секунды, а вот в Михайле после смерти брата что-то произошло, свихнулось, стронулось с места. У всех на глазах, пока вертелся снаряд, постепенно ослабевая в своем круговращении, он ровным увалистым шагом подошел к нему и без всякой жути в глазах придавил его сапогом к полу. Снаряд еще раза два крутнулся у него под резиновой подошвой, выбив дымок и смрад от горелой резины, и успокоился. И только тогда все бросились врассыпную из башни. Но им всем повезло: это была обыкновенная противотанковая болванка — что ей стоило пробить полутораметровую глиняную стену?
Старшина, который вернулся откуда-то с термосом каши, сперва не поверил в то, что сделал Михайло, а потом подошел к нему, глянул в глаза и тихо, бессловесно стал делить кашу. Уже позже он сказал Залывину:
— Не жилец Якушкин на этом свете.
— Чего ты буровишь? Отойдет он. Такое ли горе у людей бывает? Да ведь ничего?
Якименко отвернул от Залывина по-девичьи красивое, но злое лицо и безнадежно махнул рукой:
— Увидишь потом. Такие близнецы, как Якушкины, друг без друга не могут жить. Дураки вы набитые! Он не от смелости к снаряду пошел, а потому что ему сейчас, как говорится, все до феньки.
Залывин не согласился:
— Как это до феньки? Такого не может быть. Он же не рехнулся. Вполне нормальный человек.
Якименко осклабился, словно зарычать собирался:
— Устали мы все. Вот что! И Михайло устал до чертиков. Одна отрада была — брат. Ты посмотри на Фаронова — и тот стал другим.
Да, с этим Залывин не согласиться не мог. Раньше такой простой, спокойный и мужиковатый, Фаронов стал резким, категоричным. Сейчас от роты осталось четырнадцать солдат да три офицера. Пока штурмовали замок — это дьявольское обиталище летучих мышей и сов, опять выбило многих, особенно «усатых дядек», которых наскребли по тылам, погиб новенький лейтенант. И похоже, немцы снова уперлись. Переверзев попробовал штурмануть соседнюю высоту с ходу, получил по зубам. Макаров велел ему закрепиться. Челюбеев, как и Визгалин, дальше вообще не полез. Конечно, не везде такое. Один из офицеров штаба 317-го стрелкового полка, с которым Залывин случайно познакомился еще перед Дрейштеттеном, говорил, что у них в 103-й дивизии дела обстоят более благополучно: в ротах по тридцать — сорок человек, настроение боевое, всем хочется скорее доломать войну. А вот 98-ю дивизию зажали. Сейчас передохнуть бы, чуток пополниться, а там снова можно крушить эту фашистскую нечисть…
В последующие три дня полк с трудом освободил соседнюю, прилегающую к замку высоту и дальше не двинулся ни на шаг. Впереди и немного левее маячила высота «905», та самая высота, о которой в Дрейштеттене еще рассказывал пленный штурмовик. Она была тоже бельмом на глазу, мешала выйти на рокадное шоссе к Унтерпистингу и Оеду.
Все эти дни Саврасов по-братски опекал Михайлу, был рядом с ним, не спускал с него глаз, заботился о нем как нянька. Нет, тот не искал смерти, не лез сломя голову в опасные места и не пылал местью, он просто ни на что не обращал внимания, был ко всему глух и безразличен, ни на что не жаловался, ничего не просил, а так, если о чем-то спрашивали, отвечал рассудительно и здраво. И горько было смотреть на такого солдата: вроде есть он и нет его. Только однажды пожалобился Саврасову:
— Тяжело мне, товарищ старший сержант. Убило бы, што ля.
— Ну-ну, ты дурака не валяй. У Финкеля вон всю семью расстреляли. А видишь, воюет, да еще как! Сам Макаров к ордену представил. Вот и ты мсти за брата. Эта месть святая.
— Разумом-то я все понимаю, — соглашался Михайло, — а вот тут все выгорело, — и показывал на грудь. — Пусто там. Только одна тоска душит и душит. Спасу нет никакого.
Но смерть к Михайле не шла, хотя ему и предрек ее старшина Якименко.
Вчера Саврасов поставил перед ним котелок каши, сказал:
— Давай-ка попробуй со мной. Пшенная. Ох и крута, ложка ломается. Котелок-то у тебя где? Потерял?
Михайло, не выражая в лице никаких чувств, пожал плечами:
— Не знаю. Да я не хочу, спасибо.
— На «спасибе», брат, в нашей жизни долго не протянешь. Доставай ложку. Как? И ложки у тебя нет? Ну-у, так дело у нас не пойдет, — он сунул ему в руку свою, большую, круглую, из дюраля, настоящую солдатскую ложку, коротко приказал:
— Ешь!